Леонид Ольгин
Леонид Ольгин
Леонид Ольгин
Сам о себе, с любовью…Статьи и фельетоныЗабавная поэзия
Литературные пародииИ будут звёзды моросить..Путешествие в Израиль
Гостевая книгаФотоальбомФорум
Журнал "День"Любимые ссылкиКонтакты
 



Международный эмигрантский, независимый общественно - просветительский и литературный журнал «ДЕНЬ»

Журнал «ДЕНЬ» > Выпуск № 23 (04.02.2007) > Дети первомая.

написано: 04 февраль 2007 г. | опубликовано: 04.02.2007

 

Светлана КРЕЩЕНСКАЯ, рубрика "Литературная гостиная"

Дети первомая.

 


 

               Изо всех праздников, заведённых человечеством для  приятного препровождения времени, Макс Гвоздёв  больше всех не любил один. Это был его собственный день рождения. Из года в год, сколько бы лет ему не исполнялось, пять, пятнадцать или двадцать пять, именно в этот день, 10-го февраля, прямо с утра с ним начинали происходить какие-то мистические штуки.
              То  безо всяких письменных уведомлений со стороны ЖЭКа  в кране вдруг исчезала вода, и умываться приходилось из аквариума,  то,  не доехав до первого этажа,  намертво останавливался лифт, и Макс,  расстроенный очередным именинным сюрпризом,  чертыхался и начинал руководить своим отделом по мобильному телефону. А если учитывать, сколько красивых девушек в этот день намеревались его поцеловать, то очень не кстати,  именно 10 февраля,  какая-то мерзопакостная болячка норовила скособочить его добродушное лицо.
              В  строительной кампании «Кариатида», с размахом возводящей загородные коттеджи в пригороде Киева для любителей античного стиля, где Макс, благодаря простому газетному объявлению, начал с водителя и, соблюдая правила продвижения, дорулил до начальника отдела маркетинга,  он был тем редким кадром, к которому  и учредители, и управленцы,  и сами строители относились с одинаковой симпатией.
           А почему бы нет?
           Загулов, запоев и затяжных отпусков  Макс не любил, в отличие от некоторых, если не сказать -  от большинства,  и отдыхал как-то незаметно, без ущерба для производства:  неделю –  зимой, неделю - летом. Работал  с  азартом мальчика, заболевшего  компьютерной игрой. Ни изворотливостью,  ни болтливостью, ни страстью к тряпкам, презрительно именуемой в недавнее советское время пижонством, а ныне менее воинственно – изысканным вкусом, не выделялся, скорее даже  наоборот – именно тем и бросался в глаза, что был простоват и неразговорчив.   Но, не смотря на эти провинциальные отметины (Макс и не пытался скрывать, что был родом из маленького городка), абсолютно точно знал, что можно говорить высокому начальству,  что – рабочим,  и каким образом угомонить капризных клиентов «Кариатиды»,  требующих обнести свои участки колоннами из «Парфенона» и расписать места общего пользования изречениями  древнегреческих мудрецов.
            Что касается личной жизни, то…  Что тут говорить… Личная жизнь Макса Гвоздёва была до античности  нравственна и проста. Правда, поговаривали, была у него не то в школьные, не то  в студенческие времена какая-то история с  печальной развязкой, да и в последние полгода  Максиму Петровичу  регулярно названивал требовательный дамский голосок. Но на работе к женщинам  он  относился исключительно   как  к сотрудницам. Других со-  в служебной обстановке Макс никогда себе не позволял. При всем том был он человеком ещё молодым и  всё ещё неженатым, а главное – при должности,    от чего разговоры  о его скромной персоне оживляли  чуть ли не каждый   обеденный перерыв.
 «Нормальный мужик… Если не красив, то, по крайней мере,  с таким не стыдно показаться на людях, если не богат, то, в отличие от некоторых, не жмот…» - отмечали незамужние офисные барышни.
«Хороший мальчик.  Не пьёт и не курит… – соглашались с ними более опытные – разводные. -  Ну, а если  и спит с какой-нибудь бабой, то и это не беда, потому что главное совсем в другом.  Как бы там не было, а пока что наш Гвоздёв без хомута… Жена его не пасёт, и детки по нём не плачут…»
               Короче, по утверждению далеко не глупой общественности,  если достоинства Макса и не превосходили  его недостатки, то очень существенно их сглаживали. И благодаря этому,  когда бы и за что бы он ни брался,   всё и всегда у него  получалось, выходило, складывалось. Договор - подписывался, тендер -  выигрывался, заказчик – уговаривался. И всё это происходило как-то само собой, легко, спокойно, без  лишних морщин на лбу. Вот только в день рождения,  доставляющий    всякому другому человеку почти детское удовольствие от самых бестолковых подарков и стандартных поздравлений, его сопровождали  сплошные  неприятности, как будто кто-то там, наверху,  требовал компенсацию за его неизменную удачливость. Есть число в календаре – будь добр, разочтись! 
               Становился старше Макс  и вместе с ним «взрослели» его именинные происшествия. Во втором классе в свой день рождения его чуть не угораздило попасть под троллейбус,  и дело кончилось почти благополучно – слезами, выбитым зубом и посыпанной ирисками мостовой. В прошлом году, в день своего двадцатидевятилетия, он сам едва не сбил одного неторопливого долгожителя, лишив  при этом бедолагу фарфорового протеза и вывернув на пол своей новенькой BMW  трехъярусный бисквитный торт.
               Не удивительно, что  к приближающемуся тридцатилетию Макс готовился с таким предубеждением, будто это был не банкет, на котором гости, передыхая между гусиной ножкой и свиным окороком, вспоминают о  заслугах юбиляра, а его же поминки, где, в сущности, происходит тоже самое…
 
***
                В ночь с 9-го на 10-е февраля, накануне своего тридцатого дня рождения, Максу приснился сон.
«Ну-с……так… где же… наш виновник торжества?» – с милицейской строгостью допытывался  Никита Фёдорович, двоюродный брат отца и он же - зять матери Макса,  протискиваясь в малогабаритное гвоздёвское жилище вместе с большой картонной коробкой.  В отличие от своих родственников, маляров, штукатуров и плотников,  дядя Никита ходил на работу в чистеньком костюмчике –  Никита Фёдорович служил в РОВДе.
«Да здесь он… именинник… –  тушуясь от родительской гордости, отвечали отец с матерью и  выталкивали только что проснувшегося сынишку на встречу важному гостю. – С утра, знаете,  волновался,  а к вечеру сдали нервы, вот он взял, да и заснул…»
«Подрос… подрос… - отмечал  для порядка Никита Фёдорович,   больно пощипывая сонного племянника за щеку. – Только в день рождения не спать надо, а жизни радоваться! Я там тебе деревянных кубиков принёс… Мой Аркашка уже студент, так что тебе передаём по наследству. Где стёрся рисунок - подправь, где трещина – залей столярным клеем! И береги - сейчас таких уже не делают…» - нахваливал он свой бэушный гостинец.
                Вместе с подарочной коробкой, покрытой  многолетней сбитой пылью, мать принимала от гостя зловонный козлиный кожух, форменную ушанку и тот, безо всякого стеснения, так сказать, по-домашнему, по-свойски, расстегнув ремень и  стащив с огромных ножищ  старомодные войлочные сапоги, первым  усаживался за праздничный стол и накалывал вилкой самый крупный ломоть рассыпчатой  домашней паленицы.
«Мать родная! И зачем стоко наварганили? Вам что, деньги некуда девать? Да при ваших   достатках  можно было обойтись чайком с коржиками и леденцами…»
               Вслед за Никитой Фёдоровичем со всех  близей и далей съезжались  остальные гости, бесконечные тёти Вали и дяди  Коли, состоящие между собой в хитросплетённом до смешного родстве. Кум, кума, сват, сваха,  шурин, деверь, зять, невестка, и она ж, оказывается, сноха…  Они проделывали над маленьким именинником ту же  поздравительную экзекуцию, и, слюняво перецеловавшись, занимали места  на мягком диване. Опоздавших  ожидала похожая на птичий насест, высокая и узкая скамья. И, собираясь в любое время года и по совершенно разным поводам,  на именины, крестины, заручины или – не приведи господи!  - на поминки, те же гости  и там, и здесь, говорили о том же…
«Галка! Ты опять в новом костюме? У тебя там, наверное, печатный станок на горище…»
«Та ты шо! Это ж я у нём была у Владика на крестинах у прошлом году. Уже и моль пожрать успела, зараза! Ут коронки у меня, действительно, новые!  Смотри… Теперь и рот раскрыть не стыдно!»
«Полина батьковна, а вы всё растёте и растёте… У ширину вот только…»
«И не говорите! Не знаю, что и надеть… Хоть плачь! Вчера  в нашем универмаге выкинули плащи, я всё перемеряла -  не налазит! Прошу продавщицу, дайте мне на номер больше, а она… лахудра лахудрой… смотреть не на что…  смеётся: «Следующий размер – пододеяльник!»
«Так, может,  по этому случаю объявим разгрузочный день?»
«Щас! А  зачем тогда мы тут собрались? А-ну,  кто там на вашем конце на разливе?»
«Вот это я понимаю! Вот это по-нашему! А вы Полина батьковна не расстраивайтесь. Умные люди говорят: «Пока толстый похудеет – худой сдохнет!»   
              Через час-другой из-за сигаретного дыма,  пота и кухонно-галантерейных  ароматов в двенадцатиметровой комнатёнке дышать, пить и есть было одинаково невозможно, и  засидевшийся народ требовал от хозяев одного: «Тан-це-вать!»  Никита Фёдорович, самый старший и самый  грузный изо всех гостей, осовевший от  жирной еды и самогона,  и тот, царапая по тарелке вилкой, гнусаво  мычал:
«Ну, шо мы…  жрать сюда пришли… шо ли?  Айда на калидор! Надо жирок растрясти под гармошку… Девчата, а ну гляньте, там, где-то на батарее… мои портянки… Никто не спёр?»
               Мать с отцом, вымотанные собственной гостеприимностью, с радостью разгребали среди сброшенных сапог и ботинок узкую дорожку,  сколько было возможно, открывали входную дверь, и вся эта пьяная, кричаще-визжаще-хохочущая гурьба,  помеченная настенным мелом, кубарем вываливалась на лестничную площадку. Откуда-то появлялся бобинный магнитофон «Юпитер» с двумя  гробообразными колонками и    тарахтящий детский бубен.
              С верхних и нижних этажей  на чужой праздник сбегалась полуодетая детвора. Следом за ними поспешали старушки, съехавшиеся  на зимовку  из окрестных сёл к своим объинтеллигентившимся детям. Бывшие колхозницы всегда могли рассчитывать если не на рюмочку наливки, то на  конфетно-бубличный паёк.  Бабуси знали, без их чувственного  оханья-аханья  и драка – не в  толк, и гулянка  - не в удовольствие.
«Лузгать семечки только себе в подол!» -  договаривались они между собой, выстраивая вдоль стен свои походные табуреточки.
               Начиналась вторая часть марлизонского балета…
               Забыв про именинника, уснувшего на куче чужих шуб и пальто, на небольшом пятачке между лифтом и мусоропроводом выплясывала полусотенная толпа. Танцевали  и шейк, и твист, и гопак. Под Леонтьева, под Пугачову, потом снова – под Леонтьева, и снова – под Пугачову. Союзные знаменитости не артачились,  пели без цветов и без гонораров, на «бис» и без него, до самого утра, до самого последнего танцора… Откуда им было знать там, в своей богемой Москве, сколько разбуженных трудящихся из  города с солнечным названием  Первомай,  равноудалённого  от Киева и  от Одессы,  желали им в эту ночь  крепким словом крепкого здоровья, и очень счастливой дороги в их очень далёком пути…
 
***
 «Гвоздик,  подъём! Вставай, соня!» - позвал  чей-то тонкий  голосок, и  Макс проснулся. В комнате было тихо и темно, только задёрнутые жалюзи  белели от сияния полной луны, да  электронный будильник  высвечивал  фосфорически-зелёные цифры -  03.15. 
«Ну, началось…» – раздражённо пробормотал Макс, вспомнив, что именно в это ночное  время, как рассказывала мать, он вывалился на холодный родильный стол. Вспомнил, чертыхнулся,  безошибочно попал босыми ногами  в тапочки  и,  завязав узлом полы  шёлковой  пижамной кофты, побрёл по комнатам. 
              Холостяцкое пристанище Макса, взятое ним в кредит год назад, состояло из кухни, ванной и пяти больших комнат, напоминающих его  ученический эскиз в школьном альбоме для рисования. Плинтуса и багеты убегали вперёд, пока, следуя законам перспективы,  не упирались в трапецию противоположной стены, за  белым прямоугольником каждой из  дверей вырастал белый квадрат окна.  За год Макс обставил только кухню и одну комнату,  в которой и жил, намеренно оставив пустыми остальные. До каких-то  призрачных новых времён…
«Ну, Максимка, у тебя и барские замашки! Зачем тебе одному  200 квадратных метров? – удивлялись родители его покупке. – Ну, понятно  две комнаты, три, но пять… это ты не иначе, как на своих клиентов насмотрелся! Такую квартиру надо отрабатывать не год и не пять! А потом женишься, придёт какая-нибудь Матильда, ну… разве она оценит твои старания? Забаррикадирует тебя своим барахлом, вазочками,  статуэтками, картинками… Запоёшь тогда!   Или ты решил всю жизнь проходит в холостяках? Вот мы…  Прожили почти всю жизнь в «гостинке» и были счастливы.  И по сей день жили бы, и ни за что бы не продали наш «скворечник», не расстались с соседями,  если бы не умерла бабушка… Теперь никак не можем привыкнуть к её хоромам. Не с кем ни поругаться, ни рюмку выпить. Да и пока дотащишься до кухни, смотришь,  уже и есть перехотелось!»
              По поводу барских замашек Макс посмеивался извиняющейся детской улыбкой - ну что они, его бедные родители, приученные к советскому,  строго нормированному счастью, напоминающему предпраздничный продовольственный паёк, в этом понимали?!  Но всякий раз, обходя свои владения,  с удовольствием отмечал, что у него всё-таки не одна комната, и даже не две, а целых пять, и каждая если не с солидной лоджией, то с просторным балконом, а тот, в  свою очередь, со встроенным шкафом, антресолью и навесными горшками для будущих цветов. И никто не догадывался, что эта привычка - осматривать все уголки своего жилища,  включать или выключать светильники, поднимать или опускать жалюзи в зависимости от времени дня - закрепившаяся за Максом сразу после покупки квартиры на левом берегу Киева, стала для него чем-то вроде… комплекса необходимых оздоровительных процедур. Как будто для того, чтобы настроиться на какое-нибудь дело или наоборот -   успокоиться после работы, ему как освежающий душ и чистое бельё, необходимы были всего две вещи. Чёткость горизонтальных и  вертикальных линий, и самое главное – простор.
«Гво-о-озди-и-и-к!» - услышал он снова,  быстро пошёл на голос, показавшийся ему знакомым, пока не упёрся горячим лбом в холодное окно кухни.
               За стеклом вместо зимнего пейзажа живописной Русановки  проступил венценосный контур железнодорожного вокзала города Первомая,  в центре которого, блеснув бронзой, качнулась и замерла на длинном тросе  помпезная люстра. К билетным кассам подошли две бабульки-дачницы в  белоснежных пионерских панамках, поставили на пол свои пустые корзинки и принялись изучать расписание электричек.
«Посторони-и-ись!» - услышал Макс и непроизвольно отскочил от подоконника:  в полуметре от него прогромыхала тележка с танцующей горкой  посылочных ящиков, за которой важно прошагал  грузчик в мятом железнодорожном костюме, неопределённого возраста, с определённо спитым  лицом. 
«Вот так…  Всеобщая компьютеризация… А люди шлют друг другу яблоки, семечки, орехи,  и, наверное, пишут письма чернилами, приклеивают марки языком,  почти как сто лет назад…» - зевая, подумал Макс и хотел, было, отправиться досыпать, как вдруг из-за газетного киоска выскочила Натка.
            Она неслась по перрону,  коротко подстриженная под машинку, худенькая, по-мальчишечьи плоская, в пластмассовых босоножках-мыльницах и серо-голубом   платье-«варёнке»; и как-то смешно, через каждые пять-шесть метров, подпрыгивала, пытаясь заглянуть в его уплывающее купе. За ней бежали  Мендельсон,  Люха и Косован - друзья Макса  по «курятнику» - девятиэтажной «гостинке», приютившей такое невероятное  количество пролетариев, что обзаведись каждая семья худо-бедненьким особнячком,  получился бы  целый посёлок.  
«Гвоздик, милый! Ты служи там хорошо, не думай ни о чём,  а  я обязательно тебя дождусь! Верь мне, как себе… И люби!» - кричала  Натка, плакала, и, размазывая по щекам веснушки, что-то объясняла на глухонемом языке, придуманном на ходу, но Макс ничего не понимал из её  знаков. Он смотрел на удаляющиеся родные фигурки и, пытаясь скрыть  выступившие слёзы, очень энергично замахал  на прощание рукой. А в это время Генка, его одноклассник, а теперь, выходит, ещё и сослуживец, пытался открыть чайной ложкой   заколоченное  окно.
«Ребята! Я вас не подведу! Чтоб я сдох!  Натка!  Я вернусь, и мы обязательно поженимся!» - выкрикнул Макс, когда Генка, сломав алюминиевую ложку, в конце концов, справился с  оконной задвижкой, но поезд, следующий в Днепропетровск, был уже слишком далеко от Первомая, и колёса стучали так громко,  что  вряд ли Натка смогла  услышать его сердечное предложение.
 
***
              Макс сдержал слово.
              Он не подвёл родителей – он выжил, он не сдох и даже не покалечился.
              Он не предал Натку – она была частью его души и тела, и изменить ей было невозможно, как невозможно было по своей воле или глупости заменить собственную руку или ногу на  механический протез.
              Он не забыл друзей. Как и обещал, всем писал по очереди: то Менделю и Косовану, уехавшим на заработки в Польшу,  то Люхе – мечтавшему о юге  и угодившему в Керченскую тюрьму.
              Он не разочаровал Генкину мамашу, которая перед отправкой умоляла Макса   присмотреть за её единственным сыночком, хотя ещё месяц назад, сломав от злости нарисованные бровки, кричала на весь двор:
 «Скотина такая! Водись с такой же босячнёй, как и ты, а к моему Генечке не смей и близко подходить! У вас дорожки разные! Тебе – в солдаты, а ему – в институт!»
             Чем рассчитывала Генкина мамаша  подстраховать своего сыночка при вступлении в киевский политех: деньгами или связями столичных родственников – неизвестно. Но по тому, как в скором времени он стоял на первомайском призывном пункте в одном строю с Максом, и оба были подстрижены под одинаковый «ноль», ясно было – ни то, ни другое Генке не помогло.
             Макс не был злопамятным, к тому же весь двор знал, что у Генкиной матери  между очень хорошими и очень плохими отношениями, как, впрочем, и наоборот, было о-о-очень маленькое расстояние.  И как-то само собой получилось, что  целых два года он опекал Генку вместо папы и мамы, бабушки и дедушки, и был ему и другом, и старшим братом, ну а в  случае необходимости -  сделался бы старшей сестрой. Потому что, если поначалу и ему, Максу Гвоздёву, помотавшегося с родителями по стройкам, где  поневоле станешь и выносливым, и терпеливым,  служилось нелегко, то  каково было Генке Вишне, краснощёкому под стать своей фамилии, домашнему мальчику из кооперативной девятиэтажки?
             Да, Генке без Макса, выражаясь армейским языком, было бы совсем хреново…
             Один лишь двенадцатичасовый переезд из Первомая  в учебку, расположенную под Днепропетровском, он пережил как затяжную хирургическую операцию.  Не говоря уже о том, что по этому же дремучему адресу (их часть находилась в лесу),  новобранцам пришлось не только есть из алюминиевых приборов и спать под очень настойчивый молодецкий храп, но и ещё что-то делать. Копать, красить, ходить строем, к примеру, или разбирать на детальки могущее стрельнуть  ружье.
              Макс не забыл про  школу –  Марье Григорьевне, классному руководителю 10-Б, он собирался написать письмо и, кажется, послал открытку.
             Он не подвёл Родину –  и та, надо полагать, по счастливому стечению обстоятельств  не кинула его.  
             И, наконец, на Макса не могли обижаться соседи.
             За два года он столько раз и с такой изматывающей тоской вспоминал свой беспокойный «курятник», обвешанный со всех сторон, как пункт приёма вторсырья,  ржавыми велосипедами и обломанными лыжами, дырявыми детскими ванночками и вареничными тазами, двор, утыканный трубочками-отдушинами от нарытых вручную погребков, и расщепленный молнией каштан, что… Попробовал  бы  кто-нибудь сейчас   предложить ему дворец с бассейном и садом где-нибудь  на островах в обмен на всё это коммунальное счастье, он  не то что бы  ни согласился -  набил бы морду и глазом не моргнул!
              И если бы самая дотошная, самая болтливая и самая вреднющая соседка - баба  Неля, при встрече с которой жители Первомая плевались через левое плечо, спросила Макса, постреливая хитрыми глазами на чердак: «А у вас там что с Натахой, наверху… так… высокие отношения… или, на самом деле, любовь?»,  он  не стал бы ей грубить, мол, не ваше, собачье дело, а ответил бы очень вежливо и очень однозначно:
«Любовь, Нинель Иогановна!  Ей богу, любовь…»
 
***            
             Баба Неля не была бы бабой  Нелей, если бы не встретила демобилизовавшихся  Макса и Генку первой. Под наблюдением четырёх престарелых кошек и пинчера-подростка, она чистила мойву на кухне, по привычке подставив ухо, заменяющее  ей спутниковую антенну,  под раскрытую форточку,  когда  возле бойлерной, пропыхтев и крякнув, затормозил какой-то левый автобус, хлопнула дверь, и по улице Пролетарской вразнобой зацокали железные подковки.  Баба Неля заахала от радости, прикрыла рыбу ведром и прямо в носках, выбежала во двор.
«Эт-т-о кто такие?» - стараясь не показывать виду, что узнала и одного, и другого,  перегородила  она дорогу ребятам своей  фигурой,  по очертаниям и  размерам    напоминающей   старинное трюмо.
 «Баба Неля… Так свои же!  Вы что, не узнали защитников родины? - громко засмеялся Генка и снял фуражку. – Вот… можете убедиться!»
             Баба Неля была неплохой артисткой. Когда-то она работала в театре буфетчицей,  обшивалась у костюмерши  Анциферовой, первой из всех городских портних сменившей «Подолку» на «Веретас»,  причёсывалась исключительно у   дяди Фимы   (который и народных, и заслуженных «укладывал» не иначе как по записи), пила чаи-лимонады с различными гастролирующими знаменитостями и многому от них набралась, но сегодня простые чувства взяли верх над её драматическим мастерством. От Генкиных слов баба Неля сразу подобрела,  обмякла, как сдувшийся первомайский шарик, заплакала, хотела  погладить его по голове, но не решилась. Вишня, вытянувшийся за два года сантиметров на десять, а то и больше, был пострижен «под ёжик», а точнее «под колючий репей»,  да и  руки женщины были в липкой рыбьей требухе.
«Свои, баб Нелечка, свои…» - улыбаясь, подтвердил Макс, бережно обнял растрогавшуюся соседку и, вскинув руку «под козырёк», щёлкнул каблуками.
            У бабы Нели давление поднялось от такого уважительного и нежного обращения. Она тыкала в сторону Генки трясущимся пальцем и медленно оседала на скамейку. Узнать в этом картинном солдатике нерасторопного мальчишку, затюканного истерической мамашей, было,  действительно, непросто.
«Макс, ну, скажи ты  мне, только честно, это Вишня? Это тот самый пончик, который носил такие широченные штаны на резинке, что все думали,  это юбка? А ты помнишь, как он перекормил моего Мурзика мармеладом? А как однажды я прогуливаюсь под его балконом, а он кивает - Доброе утро, бабушка Неля! – и преспокойненько роняет на мою бедную голову эскимо...  Так это он?  Да?!  Ну, не знаю, не знаю… Если это Вишня, то я, значит – черешня!»
«Ну что вы, баб Нель! Вы у нас самая  добрая женщина двора,  города и всей области!» - пробасил кто-то из ребят уже из своего подъезда, но кто и откуда, из «малосемейки» или  из дома напротив -  белой кооперативной коробочки  – баба Неля, потрясённая  таким неслыханным  комплементом, не разобрала.
            Самая добрая женщина двора сидела  на скамейке, беззаботно скрестив под некогда плиссированной юбкой босые ножки, и, сложив   на коленях немытые ручки лодочкой, будто собралась играть в детскую игру  «кольцо-кольцо»,   и водила светло-голубыми, ангельскими    глазками в разные стороны. То она  смотрела на  подчердачное окошко Макса,  то  –  на  обставленный  аспарагусами и восковниками  застеклённый Генкин балкон. И всё время бормотала: «Надо же, надо же… кто бы мог подумать?»
             И в самом деле – кто?
             Дома бабу  Нелю ждало, не могло дождаться беспокойное четвероногое семейство, на подоконнике осталась не дочищенной мороженая рыба,  а она, мягкая, уютная, большая, поседевшая какими-то странными волнообразными полосами, и от этого очень похожая на упитанную домашнюю кошку, сидела на скамеечке между двумя домами, как ни в чем, ни бывало, и жмурила от счастья глаза.
«Баба Неля! Да угомони ты своих оглоедов! Голова раскалывается…»
«Нелька! Я тебя предупреждал на счёт твоего зверинца, моё терпение лопнуло - вызываю санэпидемстанцию!» - кричали ей  с  верхних этажей.
              Но баба Неля не обращала внимания на угрозы соседей. Наивные люди… С санстанцией она созванивалась два часа назад, умоляла прислать санитара или какого-нибудь дусту от тараканов,  и ей обещали помочь при первой же возможности, но никак не раньше четвёртого квартала. А сейчас у её ног топталась старая приятельница –   одноглазая ворона Аза, и бабе Неле куда важнее было переговорить именно с ней.
              Может быть, рассуждала баба Неля, выбирая из карманов фартука кусочки печенья, кто-то и не сдержал слово, не дождался солдата и выскочил замуж, а её, Нинель   Иогановну   Штольц, упрекнуть  не в чем.  Аза может подтвердить: её, то есть Нинелина   совесть чиста. Своих детей у неё не было, так сложилось… А эти мальчики выросли на её глазах. И два года назад она, как порядочная соседка, и провела новобранцев до расщепленного каштана, она и встретила их по окончанию службы на том же месте. Хотя могла, как все её родственники, ещё десять лет назад свалить за океан. Теперь   прогуливалась бы в джинсах, блейзере и кроссовках по какой-нибудь авеню. А она не бросила ни своих престарелых питомцев, ни соседей по дому, давно напоминающему от прелестей коммунальной жизни переполненный собачий приют. И не её вина, что усохший каштан спилили,  траву вытоптали, а Натку увезли  полчаса назад с двумя чемоданами на железнодорожный вокзал…
 
***
              Конечно, сначала Макс должен был заскочить домой,  на свой незабываемый  девятый этаж. Хотя бы на пять минут. Показаться, так, мол, и так, цел-здоров, расцеловать родителей, бросить чемодан,  отобедать, или хотя бы перекусить, а потом уже со спокойной душой – к Натке.  Из зареванных материных посланий он знал, что вся гвоздёвская родня   уже несколько месяцев, не жалея ни здоровья, ни денег, готовится к его возвращению. Одни специализировались на доставании самых невероятных деликатесов к праздничному столу: шпрот, сардин, зелёного горошка,  сгущенки и майонеза, другие, рискуя попасть под статью – на расширении  домашнего производства наливки и самогона.
              Положим, что Максу после двух лет армейского общежития, сейчас было не до тётей и дядей, готовых – только позови! - съехаться в Первомай на ближайших электричках.  Но, по крайней мере, помня о гипертонии матери, он должен был первым делом показаться  на глаза хотя бы ей.  Конечно, должен, обязан, да он и обещал… Но почему-то получилось – наоборот.  Он не стал даже вызывать лифт.   Ноги сами привели его к Наткиной двери. К Натке, от которой вот уже три месяца  он не  получил ни одного письма…      
            Макс не успел прикоснуться к кнопке звонка, как знакомая до сердечного спазма дверь с  двумя металлическими двойками на потёртом красном дерматине  распахнулась.
 «Ёлки-моталки, Макс? Так это ты здесь  ноги вытираешь?  А я  уже грешным делом подумал, что  снова какая-то сволочь решила коврик слямзить! Видишь, я его даже на шурупы посадил! Так что теперь если и надумают  оторвать,  то – дудки! Только с порожком!»
             Отец Натки, дядя Миша, начинающий лысеть невысокий, но жилистый мужичонка, густо  обсеянный веснушками, точно вывалянный в ядреной охре, в  широченных синих  трусах и растянутой линялой майке,  хитро засмеялся,  не поленился, стал на голые коленки, перещупал каждый винтик, и убедившись в надежности своей изобретения,  наконец-то вспомнил про гостя:
«Ой, Макс, да это ж ты со службы вернулся… А я тебе про всякую ерунду торочу! А ну, заходи в дом! Мы  это мероприятие живо отметим!»      
«Да, нет, дядя Миша, не сейчас… Я ещё и дома не был… -  робко стал оправдываться Макс, размахивая дембельским «дипломатом» и заглядывая через плечо хозяина в комнату. - Мне бы Натку… Она дома?»
«Дык…»
              Дядя Миша  сделал вид, что не расслышал вопроса. Он, как и все жители «гостинки», человек гостеприимный и, как те же жители, не терпящий интеллигентских церемоний, втащил гостя  в комнату, толкнул на диван, зажал столом под самое горло и начал вытаскивать из серванта рюмки.
«Без реверансов мне, пожалуйста! Здесь, пока что, я - хозяин! Ишь, моду взяли… не слушать старших!»
«Дядя Миша, мои если узнают, что я сразу  к вам пошёл, а не домой, обиды будет выше  крыше…» - уже с меньшим упорством продолжал сопротивляться Макс, озираясь по сторонам. На полу, на диване, на табуретках, даже на подоконнике среди цветочных горшков, валялись  обрывки смятых газет, пустые обувные коробки, пояски от женских платьев. Дверки одёжного шкафа были раскрыты,  большая часть полок темнела настораживающей пустотой. А с люстры  свисала одинокая Наткина варежка на длиннющей растянутой резинке… 
             Макс хорошо помнил, по крайней мере, так было два года назад, что Наткина квартира, где на десяти квадратах проживало четверо жильцов (у Натки был ещё младший брат Димка),  а  в холодные зимы   за счёт  сельских  родичей набиралось до доброго десятка, славилась на весь дом  аптечным порядком.  Кто-то из ребят даже  приклеил на Наткину дверь самодельный плакатик - «Теремок образцового быта». Соседи понимали, что это шутка, но завидовали так, будто звание образцового теремка присвоил сам ЖЭК.
«Главное при нашей и вашей  тесноте… -  кокетливо-поучительным тоном говорила Натка, угощая Макса блюдами собственного приготовления - омлетом, блинами или гренками, когда  одни и другие родители разъезжались по объектам.  -  Главное, чтобы каждая вещь лежала на своём месте.  Димкины игрушки – в мешке, хлеб – в кастрюле,  авоськи – за дверью на крючке. Даже отец, если напьется,  не должен  шататься по дому. Запомни, человек «под градусом» обязан лежать крячкой, зубами к стенке,  на тахте… ну,  или, в крайнем случае,  под тахтой!»
            Пока Макс, вспоминая приятное прошлое, с недоумением разглядывал разбросанные вещи, дядя Миша принёс из кухни кастрюлю с горячей картошкой, толстенный пучок зелёного лука и маленькую сувенирную бутылочку из-под коньяка, доверху наполненную самогоном с мелко нарезанными лимонными корочками.
«Ты не смотри по сторонам, а налегай, пока не остыло! И спешить домой тебе нечего. Твои   укатили ещё вчера на халтуру и будут не раньше четверга. Ну, а если не управятся, так, говорили,  что задержаться до самой субботы. Меня тоже агитировали, но я  на той неделе  ногу подвернул. А с больной ногой и самый лучший столяр -  не работник…»
«А  куда они поехали? Что за халтура?»
«У нас, Макс,  сейчас в городе всё трещит по швам. Чулочную фабрику закрыли – ладно, не дворяне -  походим босыми. Растащили завод музыкальных инструментов – жаль, конечно, но не смертельно - обойдёмся без виолончелей! Но как можно было  на детский сад позариться, не понимаю! А дом культуры… В балетном  зале я ж каждую паркетинку вот этими руками, как дитё,  укладывал… И всё к  едрене-фене! -  дядя Миша разлил стограммовку пополам  и, обстоятельно, настроившись на долгую беседу, искромсал  ещё тёплый батон на кривые и крупные куски. – Да и у нас на стройке  дело табак!  В страшном сне не присниться! Платят не за то, чтобы сделали работу, а за то, чтобы мы её запороли!»
«А как это?» - удивился Макс, осторожно, чтоб не обидеть  Наткиного отца, отодвигая  в сторонку  наполненную рюмку: в ожидании предстоящей встречи с Наткой у него и так кружилась голова. Но дядю Мишу перехитрить было трудно.
«Хорош филонить!  – строго прикрикнул он на Макса и выпил свою порцию с таким спокойствием, будто это был не подкрашенный заваркой самогон, а обыкновенный грузинский чай, и смачно захрустел зелёным луком. – Так вот… Решил наш начальник  захапать детские ясли на халяву и обосновать там какую-то фирму.  Детей в городе, и вправду,  стало меньше. Рожать-то перестали! Вот этот деловар созвал журналюг и поднял кипеш на весь город, мол,  здание детского сада аварийное. А  перед этим бросил туда бригаду.  И  за два  часа наши гаврики   детский сад так бомбанули, что…  В общем, что тебе сказать… Целыми остались только стены.  Теперь это  называется – приватизация, а если говорить честно – грабёж. Начальство жирует, только нам, работягам,  с этого ничего не обломится. Врубаешься?»
«Врубаюсь-врубаюсь… - скороговоркой ответил Макс, хотя ничего не разобрал из откровений дяди Миши,  и, отодвинув  остывшую картошку, выбрался из-за стола. - Вы меня извините, дядя Миша, в другой раз и договорим, и выпьем, и закусим…. Вы мне главное скажите – где Натка? Она жива, здорова? Или, может, случилось что?»
             Второй раз проигнорировать вопрос о любимой дочке дядя  Миша не смог. Он  сдёрнул с люстры Наткину варежку, и стеклянные сосульки посыпались на пол градом горьких слёз.
«Уехала наша Натка… Уехала наша аккуратистка…»
«Как уехала?»
«Не хотел я тебе об этом говорить, Максимка, но шила ж в мешке не утаишь -  насовсем уехала!  Сначала -  в Киев, к моей сеструхе, Лидке… Потом в Москву к жениху. Там, вроде как, оформят  документы, какие нужно, визу, билет,  прочее… а оттуда уже  – в Германию, на место жительства мужа. В 12.10 поезд, но тебе её не остановить… Да и зачем? Лидка хоть и стерва порядочная, а по-своему права. На родине надо умирать, но разве можно здесь жить? За что? Как? И зачем? Нищету плодить… А так она будет пристроена,  обута, одета, накормлена… Лидка  говорила, что по договору этому… брачному… немец обязуется Натке обеспечить ещё и высшее образование. Так что, не горюй, парень! Иди к  своим дружбанам, гуляй и веселись! Натка и тебе, и нам, родителям, руки развязала… »
             Дядя Миша говорил всё тише, всё непонятней,  через минуту-другую его  пьяное бормотание сменилось клокочущим храпом, ещё через минуту, разметавшись по столу, он и подавно - крепко спал. Макс со злостью отшвырнул ногой пустой картонный ящик и, схватив на ходу свой «дипломатик», выскочил в общий коридор.  Уже возле лифта он вспомнил наставления Натки двухгодичной давности. Усмехнулся какой-то болезненной улыбкой, зачем-то вернулся назад… И прежде чем закрыть за собой дверь с двумя заветными двойками, закрыть, скорее всего, навсегда, с армейской аккуратностью сложил хлеб в кастрюлю, закрыл створки одёжного шкафа, и бережно,  неторопливо, перетащил спящего дядю Мишу на тахту.
             До отправления Наткиного поезда оставалось  двадцать минут…
 
***
             До железнодорожного вокзала города Первомая с улицы Пролетарской можно было добраться минут за тридцать-сорок  быстрым шагом и не менее чем за двадцать - на автобусе.  Макс управился  за десять – с  помощью занятого  у дворовых пацанов самодельного мопеда. Он влетел с подскоком на перрон, оглушив рёвом своего вездехода толстую тётку  с мешком тыквенных семечек и,  узнав тётю Таню, Наткину мамашу, давнюю поклонницу иранской хны и  отечественной завивки,  притормозил   у нужного вагона.
«Вот вам… уехали, называется, спокойно… Говорила же,  ещё в прошлую  пятницу надо было ехать, а все объяснения по почте… Так нет, послушали добрых соседей, дотянули до понедельника… Чтоб  им пусто было!  – запричитала тётя Таня,  предусмотрительно  отступая за широкие спины упитанных сельских  родственниц.-  Ну, здравствуй, Максим, что ли…  Или ты с нами уже и не здороваешься?»
              Макс кивнул головой, точно они уже сегодня виделись, прислонил мопед к скамейке и, шепнув что-то на ухо молоденькой проводнице, направился в вагон. Вокзальная дикторша, поневоле вклинившаяся в ситуацию, оказалась не на его стороне.
«Поезд «Одесса-Москва» отправляется с первого пути. Провожающих просим выйти из вагонов!» - бойко и язвительно объявила она, и  тётя Таня, вечно путающая Пасху с Рождеством, взвела глаза на закопчённые вокзальные часы, как на икону, и старательно, сжав до боли пальцы в пучок, пропечатала себя размашистым крестом.
«Господи, да что же ты тянешь кота за хвост? Неужели нельзя отправить  нас побыстрее?!»
             Для одесситов, собравшихся на приём к  бизнес-леди Москве, и для москвичей, возвращающихся в белокаменную,   капитально потратившись на южную красавицу - Одессу, городок Первомай, с десятиминутной задержкой поезда на железнодорожной станции с классически замусоренным перроном, был   не более чем  грустное напоминание о недавнем советском празднике. Чистом и радостном. 
«А вы не знаете… - спрашивали Макса, когда он заглядывал в очередное купе в поисках свой Натки. -  А долго мы будем ещё торчать в этой дыре?»
«Долго… очень долго…» - успокаивал  Макс нетерпеливых пассажиров и, не забыв  извиниться далеко не армейским словом «пардон», открывал следующую дверь.              Добравшись таким образом  до середины вагона и пересмотрев до двух десятков недовольных лиц, Макс вдруг остановился. 
             Стоп!
             Да как же он не догадался, что той Натки, которой он писал два года, и которую  эти же два года назад таскал повсюду за собой  под мышкой, как походный рюкзачок, ни в этой половине вагона, ни в следующей – не было, нет, и вообще - быть не может! Потому что та    шестнадцатилетняя девчонка в платье из самопальной джинсы и  стриженная не просто «под мальчика», а, как говорила баба Неля,  -  стриженная  «под Макса»,  не могла ни  предать, ни променять его, Макса Гвоздёва, на какого-то жирного немца. Другие немцы, более изящные и более симпатичные,  ему сегодня по известным причинам не представлялись… А в этом спальном  вагоне   с бархатными диванами и ковровыми дорожками – продолжал развивать свои предположения Макс - должно быть, ехала не его Натка, а какая-нибудь совсем чужая. Да мало ли  на свете девчонок с таким же именем! Да мало ли...
«Гвоз- дик…» - неожиданно позвали Макса из тамбура. Он оглянулся, и  понял -  мало…
             Покачивая длинными волосами, разделёнными на пробор и сколотыми   золотистыми зажимками подобно оконным занавесочкам фирменного московского поезда,  из-за  огнетушителя на него виновато смотрела грудастая девушка в  длинной жёлтой футболке и обтягивающих малиновых ласинах. В ней  было всё незнакомо – и длинные ноги, и обесцвеченные перекисью волосы, и полная грудь,  и, наверное, очень неудобные высокие каблуки. Но у этой незнакомой девушки,  певуче окликнувшей Макса   «Гвоздиком», были  Наткины – веснушки и  серые-присерые  глаза…
              Право плечо вперёд! Шагом марш!
              Пять  шагов с вытянутым носком, и вот он, Макс -  возле повзрослевшей без него  Натки.             
«Уезжаешь?»-  спросил он, забыв, что люди обычно при встрече здороваются.
«Как видишь…»
«Далеко?»
«А-а… туда, где люди счастливо живут, а не мучаются…»
«А что… для этого нужно обязательно куда-то ехать?»
              Натка оглянулась на своих переполошившихся сородичей, улыбнулась им безмятежной улыбкой, мол, не волнуйтесь, дорогие, отступления не будет, наш путь – на Берлин! - и, барабаня по гулкому полу шлёпанцами-стукалками, потащила Макса в другой конец вагона.
             По счастью второй тамбур был закрыт   наглухо до самой Москвы, а туалет – до рубежа санитарной зоны, и, благодаря этому прозаическому обстоятельству  их драматическому диалогу не мог помешать никто.
«Вот! Смотри!» - со злостью выкрикнула Натка и безо всякого стыда, как на врачебном приёме,  задрала футболку до самой шеи. Макс растерялся, тут же отвёл глаза в сторону, хотя успел заметить, что пухлые груди и впалый живот Натки  были густо обсыпаны багровыми волдырями. 
«Что… это?» - заикаясь, пробасил он,   чувствуя, что и на его лице выступает  похожая крапивница. 
«Что это?! Это – клопы! Понимаешь, это те самые клопы, которые в цивилизованных  странах занесены в красную книгу. Но  в нашей «гостинке» их, по счастию,   … как грязи…»
                Натка  отвернулась к окну и, вцепившись в металлическую решётку, тихонько заплакала, вернее, заскулила.  Точь-в-точь, как два года назад, когда они прощались на лестничной клетке между вторым и третьим этажами.   
«Послушай… – попытался успокоить её Макс. Он и сам так волновался, что от глубокого и частого дыхания боялся втянуть в себя Натку вместе с воздухом.   -  Ну, что ты плачешь… как маленькая… Теперь всё будет по-другому… Я ж не зря там потел - я многому научился. Ты знаешь,  сколько у меня теперь специальностей?  У меня есть…»
               Натка как-то странно оглянулась на Макса.  Сбросила с плеча его вспотевшую руку, вытерла слёзы, и  демонстративно подула на сломанный ноготок.
«Ты что, совсем дурак или притворяешься? Гвоздик, милый, да ты ведь – нищий… Даже этот несчастный драндулет, и тот ты  одолжил у Менделя.  Я ведь знаю, он собирал его из металлолома  вместе с нашим Димкой.  Так что у тебя   ничего нет… кроме твоей любви…»
               Крыть было нечем. Если брать в расчёт материальные блага, на которые  однозначно намекала Натка, у Макса, и в самом деле, ничего не было.  Ничего - кроме его любви… 
               Он хотел, правда, спросить Натку, если ей наплевать на него, то как же тогда их  двор, самый уютный двор в городе? А общие друзья - Мендель, Люха, Косован и, конечно же, Генка? Он должен будет что-то им объяснять…  А  письма, которые он писал  целых два года, а она  почему-то -  только  год и девять месяцев? Зачем всё это было?! В конце концов, он хотел расспросить её об этом чёртовом немце. В самом деле, где она его откопала? С  немца Макс и решил начать.  Но…
               В эту минуту поезд, будто от волнения перед дальней дорогой, забился мелкой дрожью, вагоны, стукнув друг об дружку,  качнуло вперёд и тут же отбросило назад,   вокзальное радио заиграло «Прощание славянки», и   Натка  по-киношному упала Максу на грудь. Она обхватила его незнакомыми, взрослыми руками, чмокнула в лоб, оставив липкий отпечаток от  помады, и, сбросив свои неустойчивые босоножки, снова потащила через весь вагон, но только теперь в обратном направление. К выходу.     
 «Прости, Макс, но я хочу жить по-человечески… Понимаешь?» –  не обращая внимание на  проводницу, выбросившую жёлтый флажок в знак вселенского благополучия, объясняла Натка Максу  уже  из тронувшегося поезда, в то время как он, казалось, не слушает её,  а, непомерно увеличивая размер своих шагов, старается идти по перрону всё быстрее и быстрее.
«Догадываюсь…»
«Нет, ты не понимаешь! Я не хочу больше спать  на раскладушке. Не хочу заходить на кухню  боком,  боясь застрять между столом и буфетом… Мне надоело  это… трижды проклятое мокрое бельё, которое  всё время капает мне на голову… Капает даже тогда, когда я сплю… Мне осточертели платья, сшитые из уценённых флагов союзных республик… Покажи, кто сейчас такие носит!  Макс, ну что ты молчишь, если и сам всё понимаешь? Мне  уже восемнадцать лет, а я ещё ни разу не мылась в ванной, не спала в своей собственной комнате… Кому рассказать, не поверят. А здесь такое предложение!  Да ради нормальной жизни я согласна выйти замуж  за  немца, за турка,  за китайца, за кого угодно, понимаешь?»
«Сумасшедшая! – прошептал Макс,  выпуская Наткины пальцы из своей вспотевшей пятерни. –  Тряпки, ванная, собственная комната… Ты что, дочь президента Америки? Не понимаю, как из-за такой ерунды можно взять всё и сломать…»
              Он смотрел вслед  ненавистному московскому поезду,  который,  переехав его, зачем-то оставил жить,  а теперь беззаботно набирал скорость под звон серебряных подстаканников,  и тупо повторял  «Не понимаю, при чём тут Германия? А я на что? Мне теперь куда? С моста и в реку?», повторял до тех пор, пока Натка окончательно не исчезла в паутине железнодорожных рельс.
              Когда же провожающие и торгующие разошлись, и, поделив рассыпавшиеся семечки, с весёлым чириканьем разлетелись воробьи, Макс, злой и обессиленный, потащился по опустевшему перрону. Он шёл, шатаясь, из одного конца в другой,  и если подворачивалась  урна, бил  по ней, как по футбольному мячу. Жестяная урна катилась, жалобно дребезжала,  слежавшийся мусор вываливался из неё   разноцветным цилиндром, и Макс ещё с большей злобой расшвыривал и его. От обиды и боли душе хотелось разрушений…
«Ну-у, фрицы, я вам сейчас покажу немецкий комфорт и достаток…» – ревел Макс сквозь стиснутые зубы, с ненавистью оглядываясь по сторонам, но ломать на перроне было нечего. Пластиковый щит со старым  расписанием сняли, новый ещё не повесили, а с деревянными скамейками и без него посчитались снега и дожди, которых и в Первомае выпадает не меньше, чем в далёкой российской столице…
              Макс ещё долго сидел на бетонном остове, оставшемся от  сгнившей скамьи, говорил сам с собой, вернее, с уехавшей Наткой. И, обрывая металлические пуговицы, кутался, прятался в испачканный  китель, и всё плакал, плакал и плакал…
«Не по-ни-ма-ю…»
               Откуда ему было знать, что из окна часовой башенки, облизывая ментоловую конфетку и разминая шейные позвонки, за ним наблюдает вокзальная дикторша. До приезда бухарестского экспресса оставалось целых четыре часа, и она смотрела на единственный, первый и последний по счёту, перрон города Первомая с безразличием  провинциальной актрисы, взирающей в пустой зал местного дворца культуры. 
«Бедный-бедный солдатик… -  между делом вздыхала она. – Как же тебе объяснить? На моей памяти… Не будем уточнять сколько мне лет...  Остановить скорый поезд такими словами…  не удавалось ещё… никому…» 
 
***
               Страдания бедного Макса могли бы затянуться надолго. По крайней мере, до возвращения родителей, которые, не зная о приезде сына,  с одной халтуры подрядились на другую. Тем более что лечить его взялся дядя Миша, переметнувшийся в отсутствие жены  на сторону потерпевшего, а недостатка  самогона где-где, а  уж в «гостинке» по улице Пролетарской, понятное дело, не было никогда.
             Но баба Неля решила ускорить реабилитационный процесс. Она с трудом выдержала вечер, а на утро явилась в двадцать вторую квартиру с тяжёлой  штыковой лопатой и растрепанным многостраничным письмом. Лопата предназначалась для Макса в качестве трудотерапии, а письмом из Америки от бывшего возлюбленного - Нёмочки,  опомнившегося двадцать лет спустя,  похоже,  баба Неля намерилась в очередной раз утешить себя.
«Хотите знать, почему сбежал мой Нёма? По очень простой причине - не мог выжить в условиях тотального дефицита. Пишет, что ещё не забыл то время, когда даже туалетная бумага  была  такой редкостью, что можно было подумать, из неё нарезают денежные знаки!»
«Значит… - пытаясь разлепить заплывшие глаза, вполне серьёзно вывел дядя Миша, проспавший ночь,  сидя за столом. – Наум Аркадьич изменил родине и всё только потому, что нечем было подтереться…»
            Баба Неля была и так не в лучшем настроении, тем более  что ночью её навещала неотложка, но после слов дяди Миши,  определённо попахивающих  старой статьёй,  она расстроилась ещё больше, не смотря на категорические предупреждения  дежурного кардиолога, которые баба Неля оценила в пять гривен.
«Миша, не говори глупостей! Наум изменил не родине. Этот подлец изменил мне,  когда женился на Мире Марковне. А у этой мадам  было всё: и серебро, и золото, и брюлики, и антиквариат… И один только бог знает, сколько у неё было  денежных знаков…»
«Бляха-муха! Так какого хрена ему не хватает теперь?»
«Теперь… - баба Неля блаженно улыбнулась съевшимися золотыми зубами, бросила сонному Максу полотенце и,  осмотрев по-хозяйски стол, начала сортировать объедки для своих животных. – Теперь мой Нёма – вдовец. Деньги прожиты, драгоценности и дом отсудили дети Миры Марковны. Своих… Настрогать своих… у Нёмы не получилось. Куда ему!  Он сам всегда был большим ребёнком. И вот теперь мой беглец, больной, старый и никому не нужный еврей,  оказавшись в американском пансионе среди китайцев и негров, вспомнил про меня и затосковал по родине, которая была двадцать лет назад…»
«Как я его понимаю… - с чувством вздохнул дядя Миша. – Я тоже тоскую по родине, которая была двадцать лет назад… Как вспомню старые цены, так и тоскую… Подумать только «Столичная» – 3.62, кило «Докторской» – 2.20, пиво… «Жигулёвское»… всего 37 копеек целая бутылка! Только, мне кажется, Неля, тосковать под крышей американской богадельни… оно как-то  сподручней, чем  нам с тобой… вот здесь…  на пару с нашим заботливым отечеством…  Как ты считаешь?»
            Что должна была ответить ему баба  Неля?
            Она села за стол, прикрыв  горлышко бутылки большим пальцем, накапала в порожнюю рюмку самогону, выпила, как пила обычно валокордин, с облегчением продохнула и стала вспоминать. 
            Баба Неля вспомнила тот самый день, когда  её любимый  Нёма, с которым она, ещё   молодая, здоровая,  и – если верить Нёме -   обалденно-красивая женщина, столько лет изо дня в день, из ночи в ночь, мечтала, готовилась, собиралась к отъезду в Америку, взял да и отбыл туда самостоятельно. Так сказать, налегке, прихватив только ценные  вещи – полтора килограмма столового серебра и маслёнку с её золотыми украшениями. Он уехал, оставив свою Нелечку в пустой квартире с одним-единственным матерчатым  чемоданом, набитом бесполезными хохломскими матрёшками и невостребованным  приданным – вышитым постельным бельём. Все остальные вещи накануне были  щедро раздарены соседям или  очень удачно проданы  тем же Нёмой на местном толчке.
             И она осталась…
             Не плакала, не кричала, а просидела на подоконнике между двумя стопками  «Огонька» молча и неподвижно  почти четверо суток, в выходном финском костюме и лаковых югославских лодочках, приклеившись    спиной к обледеневшему стеклу, пока её дверь не рвануло спасительным сквозняком, отчего  Неля рухнула  на пол, возвестив таким манером  город  Первомай о постигшей её беде.
             Сердобольные соседи без всяких сожалений вернули бедной Неле платяной шкаф,  диван, снесли кастрюли, тарелки и прочую  кухонную дребедень, как  обыкновенно по-добрососедски сносят погорельцам. Дядя Миша, рассудив по-философски: «У каждого Абрама – своя программа!», сбил пару табуреток, приладил карниз. Изобретатель Мендельсон из соломенной шляпки и обрезков парчи сконструировал аккуратненький светильничек. Кто-то пожертвовал залежавшийся отрез шинельного сукна и отросток столетника, кто-то поделился иголками. Лично дворничиха  вручила  несчастной новую казённую фуфайку и почти не ношенные резиновые сапоги. Своё прежнее место в Нелиной квартире заняло и старинное трюмо, на которое почему-то никто не  позарился, хоть оно и промаячило целую неделю под мусоросборником.
               И Неля начала привыкать заново к людям, городу, стране, в которой вроде бы всё было, как и раньше, только она, так и не выехав из своей квартиры, не сделав из неё даже шага, почему-то  теперь чувствовала себя эмигранткой
«Нёма, Нёма…» - повторяла она пересохшими губами, хватаясь за чужие руки, а получалось украинское «Нема, нема…», то есть  «Нет, нет», что по сути дела, означало одно и тоже.
               Нёмы не было. По крайней мере, не было для Нели. Благополучно перелетев в другое полушарие, Нёма  благополучно обменял Нелино золото и серебро  на доллары, после чего  так же беспрепятственно поселился в  двухэтажный домик Миры Марковны на окраине аккуратной американской деревушки.
              Без воздуха по имени Нёма в Нелином сердце переклинило все клапаны, и  она вместо Америки попала в первомайскую районную больницу, из которой вышла инвалидом второй группы только через полгода, состарившись  на все двадцать пять.  Лёжа под капельницами, она начинала понимать, что мир из горизонтального положения выглядит менее симпатично, и менее гармонично,  и, если  исходить из постинфарктных историй её соседок по палате, расстояние между счастьем и несчастьем измеряется не прожитыми годами и нажитыми сединами, а, чаще всего, одним человеческим поступком. Отвратительным и бессердечным, но уж больно житейским.
              За время, проведённое в затхлых больничных апартаментах, Неля поседела,   разрослась какой-то ватной полнотой,  пошла старческими гречневыми пятнами, как будто в то самое зимнее утро, когда  сбежал Нёма, и по дому в обмен на мелочь и конфеты  разбрасывали пшеничные зёрна и пели новогодние песни соседские дети,  ей позвонила   старуха Старость. Неля подумала, что это  Нёма опомнился и вернулся,  обрадовалась, бросилась к двери, но старуха Старость обмела её своей  белой метлой и засеяла  с ног до головы гречкой-ядрицей. На счастье…
               После больницы Неле наперебой стали предлагать выйти замуж (отсутствие Нёмы и наличие изолированной жилплощади превратили её в завидную первомайскую невесту), советовали завести  любовника или ещё лучше – прикормить какого-нибудь мастерового мужчину, чтобы было  кому починить кран, вкрутить лампочку или  просто поговорить по душам. Но Неля не сделала ни того, ни другого. Она решила, бог с ними, и с кранами, и с лампочками, и с её обиженной душой. И завела кошку. А та уж постаралась и за себя, и за Нелю – каждые полгода меняла кавалеров, и беременела, и рожала, свалив на свою незамужнюю и бездетную хозяйку хлопоты-заботы за  многодетной хвостатой семьёй.
              И, благодаря своим кошкам, Неля выжила. Привыкла сама и приучила соседей к своей новой, не очень завидной роли домового в юбке. И если бы Нёма вдруг  вздумал снова позвать её не то что в Америку, а на соседнюю улицу, она нашлась бы – будьте уверены! – куда его послать. Обошлась бы без  переводчика…
 
***
            Три дня, с утра и до вечера, Макс копал грядки во дворе. Он рыл землю с таким ожесточением, что соседи на всякий случай позамыкали  детей. Предусмотрительные хозяйки, в спешке роняя прищепки,  постаскивали с верёвок ещё непросохшее бельё, подальше от греха порасходились и доминошники. Дворовых собак и котов предупреждать было не надо –  те, учуяв беду, заблаговременно поразбегались сами. И  в огромном, всегда людном дворе  стало пусто и тихо. Тётя Катя Мендельсон, получившая это семейное прозвище за свой  экзотический надомный бизнес – изготовление свадебных букетиков и веночков,  машинально сломала кокошник, выплетенный специально для Натки, завесила простынёй коридорное  зеркало, но тут же спохватилась, хотела снять, а потом подумала-подумала, послушала сына и оставила.
«Ладно, Мендель, пускай весит, во всяком случае, пока в доме горе…»            
«Пускай, мама… Пока Гвоздь похоронит свою любовь…»          
           Сначала Макс, продолжая пребывать под воздействием целительных настоек дяди Миши, беспорядочно  долбил и шпигал лопатой утрамбованный грунт. Но монотонная работа за пару часов отладила его движения, сделала их размеренными, точными.  И наблюдающим из своих окон соседям, бывшим жителям  сёл, вспомнились и родные поля, и посевная, и  новенький трактор, присланный как-то по весне из района.
«Точно! Был такой случай в нашем колхозе… - уверенным шёпотом рассказывал Люхин отец. – Вывезли мы как-то  в поле новый трактор. А он как заупрямится, как забуксует! Ну, не идёт работа, хоть ты плачь! И всё оттого,  что какая-то  паскуда  вывинтила в нём  с вечера болт или  гайку. Но потом  покрутился на месте, пофыркал, поднатужился и…  справился со своим увечьем! Покатил, как по маслу, согласно гарантийному талону. Ведь сделано-то было  в СССР!»
          А процесс озеленения двора, и в самом деле, шёл как по маслу, хотя  СССР  и  развалился  против всяких гарантий. Стараясь как можно глубже врезать лопату в землю, Макс рассекал сросшиеся корешки прошлогодних трав,  становился на колени,  тщательно выбирал руками камешки-стекляшки, и ему казалось, что, благодаря затее бабы Нели, он постепенно  становится спокойнее, рассудительнее, а главное - избавляется от самого большого и самого острого осколка,  удерживаемого в его груди перепутавшимися венами и артериями – своей первой любви.
          А что, может, и в самом деле, Натка права? Ну, что он  представляет собой на данный момент? Научился класть кирпич на кирпич, да крутить руль, и возомнил себя академиком? А вот  уехала Натка, и кто он теперь? Бесполезная  варежка,  оставшаяся без пары…
 
***
               Теоретически, преобразив двор в ботанический уголок и отметив  своё возвращение   оглушительным салютом (в процессе которого Максу обожгло  ресницы, Генке – ухо, а  Мендельсону, как главному пиротехнику, шарахнуло в нос), друзья должны были куда-нибудь себя трудоустроить. На стройку, как говорится, из огня да в полымя -  идти не хотелось, а туда, куда хотелось, естественно их никто не звал. Походили ребята по родному Первомаю, поспрашивали и выяснили, что для применения их скромных способностей остаётся совсем небогатый выбор – центральный базар, хлебобулочный  комбинат, лишённый имени Фридриха Энгельса, и вагонно-ремонтное депо, утратившее с частью своей территории  звание «Ударник коммунистического труда». И нравится или не нравится, а в скором времени им пришлось бы научиться и  обвешивать покупателей, и   выносить через проходную булочки за пазухой или сдавать в металлолом  раскуроченные  поезда.
             Но пока баба Неля,  восседая на кривобоком шезлонге посреди двора, повелительно  покрикивала на Макса и пристроившегося к нему вторым номером верного армейского друга - «Копайте глубже!», Анна Ивановна, Генкина бабушка,  молилась богу и, стыдливо озираясь по сторонам, крестила вспотевшие ребячьи спины из окошка своей спаленки.
            Анна Ивановна, в прошлом член КПСС и преподаватель диалектического материализма местного культпросветучилища не знала ни одной молитвы – она просила всевышнего мирскими словами.   Сначала - о здоровье ребят, долгих годах жизни, а уж потом – об их успехах в учёбе, труде и личной жизни. И, видимо, учитывая стаж работы, служебную характеристику и болезнь Паркинсона, приобретенную вследствие  совместного проживания на одной жилплощади с психопатической невесткой, а главное – искренность просителя, в небесном секретариате вне очереди рассмотрели её заявление и наложили резолюцию «Удовлетворить  в полном объёме».   Благодаря чему, Генка и Макс, купив билеты на Днепропетровск,  через неделю почему-то объявились в Киеве, где за десять лет и добились того, на что у многих уходит целая жизнь.
              В  своём ходатайстве отдельным абзацем старушка просила освободить Макса от его сердечной муки, и, надо отметить, эта просьба была выполнена с особым старанием. Лет через пять Макс с Наткой случайно встретились в берлинском поезде. Макс ехал в свою первую заграничную   командировку, на выставку немецкой сантехники,  Натка  возвращалась  от родителей из Первомая. Ужиная в вагоне-ресторане  за одним столом, они не сразу узнали друг друга, а, узнав, рассмеялись, правда, с какой-то натянутой весёлостью, и так же мрачно, скорее, в шутку, чем в серьёз,  стали вспоминать, где  познакомились, и выяснилось, что, оказывается, жили  когда-то в одном городе,  на одной улице,  и  – надо же! кто бы мог подумать! -  в одном  доме,  хотя и на разных этажах. 
             Уже в Берлине, на перроне, они попрощались бессмысленным словом «Пока!» и             покатили свои чемоданы в разные стороны, не придав никакого значения тому, что  целую ночь ехали в  соседних купе,  на разделённых тонкой пластиковой перегородкой нижних полках. Макс дремал над немецким разговорником,  Натка, переодевшись в розовую пижамку и намазав кремом лицо, спала под его боком  до самого утра.
            Про встречу в поезде Макс рассказал Генке много лет спустя,  и то лишь потому, что, встретившись с другом детства Косованом и его семьёй, оказавшихся  в Киеве проездом под самый Новый год, заговорили о Первомае.
            На обстоятельный мальчишник в хорошем ресторане, где можно было бы  без посторонних глаз и поговорить, и выпить, и попеть, о чём все трое мечтали целых десять лет, времени не было. Так что пришлось довольствоваться тремя чашками горячего кофе в   шумном  вокзальном МкДональдсе.  И пока жена Косована изучала ассортимент ближайшего супермаркета, а два маленьких Косованчика, Славка и Данька, пытались понять, чем отличаются американские  гамбургеры от мамкиных бутербродов,   вспоминали двор на Пролетарской,  чудака Мендельсона, который, так и не дождавшись свадьбы матери,   женился сам,  и горе-путешественника  Люху, сменившего Крымскую тюрьму на колонию под Таганрогом…
«Мендельсон – молоток. Говорят, он на своих  подснежниках  так поднялся, салон свадебных услуг открыл. Вот Люха… Этот дров наломал, хотя… Вы знаете, я его не осуждаю… Ему  ведь в собственном доме никогда не было места. Отец пил,  мать вечно в положении…»   -  вступился за Люху Макс.
«Ну, я бы сказал больше…  – добавил Генка. - Нашего Люху нельзя назвать типичным уголовником. Наш Люха -  артист. Одна беда -  криминального жанра…»
                 Генкино замечание было точнее судебного приговора: Люха зарабатывал очередной срок весьма оригинальным способом. Сначала он вычислял приличную квартиру, хозяева которой   только что отправились в отпуск, затем вселялся туда и жил тихо, можно сказать, бесшумно наслаждаясь комфортом, вплоть до их возвращения. Не забывая поливать цветы и  протирать пыль… Правда, иногда хозяева возвращались преждевременно, не удосужившись  предупредить незваного гостя телеграммой или открыткой. И тогда из обжитых апартаментов Люхе приходилось  перебираться в холодный следственный изолятор. Первый раз Люха погорел на квартире директора первомайского пивзавода, последним своим визитом он огорчил мэра  какого-то захудалого российского городка.
                 Узнав про встречу Макса с Наткой, Генка, который  к этому времени возглавлял какую-то социологическую службу чуть ли не при Верховном Совете и был почти женат,  очень удивился, и сказал, что в простое совпадение он, в данном случае, как социолог,  не верит. Косован, в данном случае, как директор одного из первомайских базарчиков, имеющий возможность анализировать жизнь на примерах своих постоянных покупателей, его поддержал.  И когда Макс, рассмеявшись, спросил – почему? –  Косован вразумил его профессиональным хлопком по плечу – По качану! – а Генка, растолстевший и полысевший к тридцати годам, но так и не разучившийся краснеть, невеселым голосом добавил:
«Макс, не знаю, как ты к этому отнесёшься, но я виделся с Наткой на прошлой неделе. Представляете, захожу в цветочный павильончик возле метро «Левобережная», а там наша Натка. Я просто обалдел - торгует розами и орхидеями!»
«Этого не может быть! Ты, Генка, обознался. Я же вам только что рассказывал про берлинский поезд…»
«Ничего я не обознался! Берлинский поезд, как и  любой другой, имеет привычку ездить не только «туда», но и «обратно». Так что вернулась наша Натка. Она мне так и сказала: «Не смогла я одолеть берлинскую стену…» Я не стал  расспрашивать о подробностях, по всему видать, ей и так не сладко. Глаза, как у потерявшейся собаки…  Но старается держаться, покупателям улыбается… Живёт пока  у тёти на Русановском бульваре… с маленькой дочкой и двумя волнистыми попугайчиками… Вот такие цветочки, ребята!»
«Живёт с маленькой дочкой и попугайчиками… у тёти Лиды на Русановском бульваре, и торгует цветами на «Левобережке»… Так это же рядом со мной! Мистика какая-то!» - недоверчиво поглядывая то на Генку, то на Косована, протянул Макс, почувствовав  во рту  солоноватый привкус крови, точно кто-то с размаху стеганул его по губам. И Генка, хлопая по карманам в поисках зазвеневшего  мобильника,  рассеянно подтвердил:
«Да-да,  Макс, с маленькой дочкой и двумя волнистыми попугаями…»
               Потом вспоминали про главную достопримечательность двора на Пролетарской – бабу Нелю.           
«Да-а, наша баба Неля – личность историческая!  А помните… Мы тогда чуть постарше моих пацанов были… -   не выпуская из поля зрения своих мальчишек, начал Косован - любитель рассказывать дворовые байки. - Я говорю Генке для прикола, там баба Неля моёт окно, пойди к ней, она женщина одинокая, несчастная… Это мы для неё – шпана дворовая, а ты мальчик аккуратный, толстый и воспитанный. Она таких любит! Знаешь, как ей будет приятно, если ты поздороваешься, да ещё и крепкого здоровья пожелаешь?  Тут Вишня от моих комплементов разомлел и почесал прямиком к бабе Неле. А перед этим с ней уже перездоровался  почти весь двор, и баба Неля  готова была от злости  хоть тряпку жевать. Ну вот, значит, Генка подходит к её окну и говорит: «Добрый день, бабушка Неля,  скажите, пожалуйста, как ваше здоровье?» А та, не долго думая, как плеснёт ему в лицо тазик с грязной  водой. Кричит на весь двор: «Сволочи кусок! В милицию на вас заявлю!»
«Точно! – подтвердил Генка, улыбаясь  ностальгической улыбкой. - Она именно  так всегда и говорила. Сволочи кусок… Ещё и глазки прищуривала от злости. Я как-то выбрал момент,  когда у неё было хорошее настроение, и спросил: «А почему только кусок?» А баба Неля  мне и говорит: «Да потому, что на целую сволочь ты ещё – слава богу! – не дотягиваешь!» Смешная она … И несчастная одновременно. Интересно, как она сейчас? Косован, ты там чаще бываешь…»
              Косован замялся, побледнел, будто заправлял не  базаром, а хореографическим училищем,  но тут к стойке подошла его жена с огромным  супермаркетовским пакетом, и он,  шикнув на неё – Том, ну где ты лазишь? - бросился собирать своих мальчишек.   Уже на перроне, обнимая друзей на прощание, тихо, чтоб не слышали дети,  признался:
«Похоронили мы бабу Нелю… Полгода уже прошло. И знаете, чем все были удивлены? Она свою квартиру отписала Люхе. А ведь он ей не родственник, просто соседский пацан, до которого никогда никому не было дела. Так что, когда выйдет из тюрьмы, хоть будет куда возвращаться. Не будет лазить по чужим хатам,  будет обустраивать свою.  Во всяком случае, я ему в этом -  сто пудов! -  помогу. Вот такие дела, мужики. Думал,  вам не говорить... Понимаете, хотелось, чтобы…  она… хотя бы для вас… оставалась живая…»
               После такого известия надо было произнести какие-то соболезнующие слова, но какие и для кого, если роднее соседей и нескольких подобранных кошек у бабы Нели никого больше не было? Макс с Генкой попрощались с Косованом и его симпатичным  семейством, и пошли за тронувшимся поездом молча,  почти в ногу,  с одним на двоих чувством вины и одной на двоих воображаемой картинкой. 
               На рассвете скорый поезд «Киев-Одесса», если не задержится в пути,  должен  остановиться  в городе с тёплым, весенним названием Первомай.  В городе, в котором всё  осталось по-прежнему, как и тогда, в их далёком детстве, надёжно защищённом прямоугольником  двора.
               И живая баба Неля, добрая душа и невозможная скандалистка.
               И бродяга Люха, Валюха, Валик, который ни за что и никогда не попадёт в тюрьму.
               И трепач Косован,  Косов  Ваня, родившийся прямо на базаре, на молочном лотке, и, может быть, от того по важности, пышности и учтивости  с пяти лет похожий на директора гастронома.
              И мастер на все руки Мендельсон, навертевший свадебных веночков на десятки, сотни, а может, и тысячи незнакомых невест, но мечтающий о замужестве одной единственной,  не очень удачливой и не очень молодой – своей матери.
              И умник Генка, прозванный за эти же интеллектуальные способности дурачком.
              И свой парень Макс,  просто свой, потому что не сдаст и не бросит.
              И  единственная в их дворовой кампании девчонка -  Натка, про которую баба Неля говорила:  «Ни кожи, ни рожи,  но зато, какой шарм!»
              И, конечно же,  любовь Натки и Макса, которая  -  в этом нельзя  даже сомневаться – на всю жизнь, навечно, навсегда.
              Макс с Генкой ещё немного постояли на перроне, пока вместо поезда, умчавшегося в  город их озорного детства, на первый путь не подали другой, следующий в противоположном направлении. И разъехались по делам, не подозревая, что Косован, по дружбе или, может быть, по забывчивости, скрыл от них ещё одну малоприятную, но вполне реальную новость - город   Первомай собирались переименовать. По приказу нового мэра уже снимали вывески на различных учреждениях. В газетах писали, что уж больно неактуальное название…
 
***                 
               День рождения Макса против опасений самого юбиляра прошло, как водится у всех  нормальных людей – с праздничным столом, гостями, цветами, подарками, новомодным «Heppy Birsday to you!»,  а главное – без чрезвычайных происшествий.  Выходя из кафе, Генка, как благодарный гость,  хотел, было, именно это и отметить  – мол, извините, что так неоригинально закончилось мероприятие, без шума, пыли и драки… - но Макс глянул на часы и, нахмурившись, шикнул на него:
«Генка, побойся бога! До двенадцати ещё целых полчаса… »
              Генка, как никто другой, был знаком со всеми именинными курьёзами Макса, но остановить его было непросто. После  четырёх часов механического потребления еды и питья, ему хотелось поговорить. К тому же к концу банкета подъехала его любимая – Рита, женщина,  превосходящая Генку по всем параметрам: возрасту, рангу, жизненному опыту и габаритам.  Уступив ей  руль своей «Хонды», Генка мог расслабиться,  смотреть в окно, любоваться   заснеженным ночным городом, похожим на бесконечную новогоднюю открытку, и, обняв Макса, устроившегося на заднем сидении с огромным пакетом подарков,  размышлять о высоких материях.
 «Вы знаете, к чему я пришёл, лёжа на диванчике, пока вы там танцевали? Может, вы со мной и не согласитесь, но почти уверен, день рождения не может быть лёгким и беззаботным для именинника по определению!»
«Это ещё … почему же?» - сердито спросил Макс. Он был  заранее не согласен с любыми Генкиными доводами. И не понимал, как тот,  мог доверить руль Рите –  при такой скорости, да ещё и сегодня  домой можно было просто не доехать.    
«Да потому, что нельзя родиться без мук. Этот день не просто праздничный,  когда можно… жрать водку,  просто жрать, рассчитывая на всеобщую любовь и понимание… Мол, раз в год всё можно, бог простить, в этот день мне все должны… Глупо! Наоборот, человек просто обязан в свой день рождения быть более мобильным, собранным, чем в другие, потому что для него это… момент истины, если хотите...  Хирурги в такой день больного не оперируют.  Я не доктор, не знаю, что их останавливает. Может, опасаются, что пациент уже с утра пригубил, и  не сработает анестезия… Не знаю. Но, уверен, врачи - не дураки. Им, как никому другому, известно, что именины  для пациента - день рубежный, определённый свыше… И  вмешиваться в  дела божьи,  так сказать, нарушать субординацию, не станет и академик.    Мне даже кажется, что в день рождения для  именинника приоткрывается дверь из того мира, откуда он пришёл.  Надо только услышать, как растягивается тугая пружина и что подсказывает тебе судьба…»
«Да… Вот такие Heppy Birsday! -  грустно подытожила Рита, остановив машину чуть ли не на крыльце. –  Геня, не грузи человека! Ты видишь, он уже  почти спит!»
                  Макс неуклюже вывалился из тёплого салона Генкиной машины, с детским удовольствием потоптал скрипучий снежок и, втянув пару раз отрезвляюще-морозный воздух, поспешил к подъезду. К ночи обещали  -30 и, похоже, на сей раз синоптики не просчитались.
                  Макс хотел ещё поговорить с Генкой, поболтать, просто потрепаться, так, ни о чём, как в детстве на чердаке. По дороге  даже подумывал затащить его вместе с Ритой на чай, но теперь, когда десятое февраля без каких-то пяти минут осталось со всеми возможными и невозможными недоразумениями  за парадной дверью, обрадовался, что не предложил. Ему захотелось поскорее добраться  домой, сбросить парадный костюм, нафаршированный  дарёными конвертами, стать под душ и стоять до тех пор, пока горячие струйки воды не избавят его от усталости, хмеля и сумбурных банкетных впечатлений.
«Ма-а-кс…» -  услышал он, входя в лифт, и не успел ни испугаться, ни осмотреться, как впереди него проскочил огромный кот, продолжая то ли мяукать, то ли, в самом деле,   протяжно выводить его имя – М а -а-кс! Ма-а-кс! Ма-а-акс!» 
                 Лифт тронулся, и Макс, отступив в угол, начал осторожно рассматривать своего попутчика.
«Ну, вот…  тебя только мне сегодня и не хватало!»
             Даже при абсолютном равнодушии к  кошкам,  никудышном освещении и постзастольном головокружении,  он не мог не оценить кошачьих  достоинств, указывающих на явную принадлежность к породе: тёмно-коричневой с бордовыми переливами шерсти, большой круглой головы,  горящих медных глаз,  аккуратного вдавленного носика и мощных широких лап. Определённо, кот был не простым, породистым, возможно, дорогим,   из чего вытекала следующая, не менее существенная характеристика -  такой кот не мог быть бродячим. И смотрел он с аристократическим кошачьим благородством – отчасти испуганно, но на удивление миролюбиво.
             Макс погладил четвероногого попутчика по голове, и как только лифт остановился,  подхватил   на руки и внёс в  свой дом.
«Пока разыщутся твои хозяева, перекантуешься дня три у меня!» - решил он. И ему не возражали.
             Почему Макс решил, что  кот задержится у него на три дня, он не знал. Скорее всего,   число «3» отложилось в его голове с детства как логически завершённая модель: три сына, три медведя,  три желания, три дороги…  О более длительном пребывании кота он не задумывался -  совмещать такое соседство с  работой было нереально.
              В первый день по совету Риты,   которую от  избытка жизненного опыта распирало во все стороны,  Макс попросил консьержку развесить объявления на столбах, и заехал в зоомагазин, где обзавёлся кормом,  туалетным корытцем и мешком гранулированного песка «Чистые лапки». На второй – зарегистрировал своего кота в электронной службе  поиска и обзвонил кучу кошачье-собачьих газет и журналов, на третий… На третий день Макс и без Ритиных предостережений догадался, что временную прописку четвероногого постояльца, скорее всего, придётся сменить на более продолжительную: писем не было, телефон молчал, и  в дверь не ломились благодарные хозяева…
            Однако цифра «3» сработала в противоположном направлении –  отсидевшись ровно трое суток  под ванной, кот понял, что боятся человека, который приходит только для того, чтобы  пошелестеть бумагами, пожевать и побрызгаться водой, нечего. Он  пробрался на кухню,  потоптался возле Макса, помяукал, дал себя погладить, пощекотать, затем с аппетитом бродяги проглотил свой пай,  и, отметив качество гранулированного песка, приступил к освоению незнакомой территории.
           К первым следам кошачьей разведки -  оборванным обоям и  обгрызенному телефонному кабелю – Макс отнёсся по-мужски, без истерик: обои подклеил, кабель заменил. Но вот Вера Фёдоровна, прибирающая у Макса по понедельникам, была  женщиной эмоциональной. Смириться безо всякой компенсации с кошачьими проделками, список которых увеличивался с каждым днём, Вера Фёдоровна не могла. Она  справедливо требовала дополнительной оплаты.
«А что, если вы завтра крокодила заведёте? А я -  молчи! Ну, нетушки! Меня Клавдия Петровна консультировала… А она по части уборки - калач тёртый. Ваш кот – это для вас забава, а для меня -  форс-мажорные обстоятельства! Хотите мажорить? Да, ради бога! Пожалуйста! Любой каприз за ваши деньги! Платите - я тогда и уберу, и постираю, и починю. Слова  поперёк не скажу. Вот вам крест!»
            Максу не оставалось ничего, как согласиться на условия Веры Фёдоровны, а та, как и обещала, сдержала своё клятвенное слово. Молча сгребала  песок, выкатывала из углов разбросанную картошку и не успевала она застирать  «метки» на кресле, как они тут же проступали  на шторах или диванах. Вера Фёдоровна не терялась – вместо одного раза в неделю она стала приходить к Максу  через день, соответственно откорректировав свою зарплату.
             Кроме домработницы появление кота в квартире Макса  не одобрила ещё одна женщина – Марина. По немногочисленным вещичкам: чашке, халату и комнатным тапочкам, которые обычно берут в командировку или в гости на три дня, не трудно было догадаться, что Марина жила отдельным домом и возникала у Макса эпизодически.  Но в отличие от Веры Фёдоровны, которая  приходила ровно в 8.30, как по школьному звонку (раньше она обстирывала семью директора лицея), Марина появлялась вечером. И если Вера Фёдоровна из-за своей собственной дотошности задерживалась с уборкой,  Марине приходилось на пару с походной Донцовой пережидать на лестничной площадке. И совсем не  из каких-то  доисторических моральных соображений. Причина  была в другом: Марина страдала аллергией на стиральные порошки и а капельное песнопенье.
«Это он? - сердито спросила Марина, как только увидела кота, и вместо восторженного писка, на который рассчитывал Макс,   тут же начала выискивать компромат. - Это его посуда? Его игрушки? Его коврик?  Понятно… И что ты думаешь делать?»
«Пока не знаю. Ну… не прогонять же его. На улице мороз…Пускай живёт! Я к нему, кажись, начинаю привязываться… »
«Пускай живёт?! – переспросила Марина  и  со злостью футбольнула по кошачьей миске. -  Макс, лучше бы я застала у тебя бабу. Но променять меня на кота… Такого унижения я пережить не смогу!»
                 Она  пошла по квартире с прощальным кругом почёта, собирая какие-то фотографии, тапочки, халат, пудреницу, забытую на подоконнике в прошлый раз.
 «Макс, мы знакомы с тобой почти полгода... И всё это время я, как дура, ждала, что ты если не полюбишь меня, то, в конце концов,  привыкнешь, привяжешься или просто поймёшь, что   лучшей кандидатуры для создания семьи тебе не подобрать… Ведь мы так похожи друг на друга: оба умеем работать,  умеем делать деньги, и оба хотим  простого человеческого счастья. Чтоб был дом и были дети… Но сегодня, наверное, благодаря твоему коту,  я вдруг поняла, что нам никогда не быть вместе…»
«Марина, ну при чём здесь кот?»
«Да притом,  что уже сейчас ты любишь его больше, чем меня! Я же вижу… А потом, Макс, ты совершенно не разбираешься в женщинах! Запомни, это не никакой кот, а обыкновенная кошка!»
«Откуда ты знаешь?»
«Женщине не обязательно знать, ей достаточно чувствовать!» -  промокнув шерстяным шарфом  слёзы, грустно прошептала  Марина  и, не дождавшись лифта, пошла по пожарной лестнице. Ведь пять минут назад с ней случилось нечто похожее на пожар, правда, не самый испепеляющий в её жизни.
               Макс закрыл дверь и с размаху ударил кулаком в стену. Он не был расстроен демаршем Марины, он  был убит  самим собой.
«Идиот! Какой же ты идиот…» - повторял он,  не чувствуя боли в разбитой руке.
               И перед Мариной, и перед теми женщинами, которые были до неё, он, конечно же,  был виноват -  относительно легко впускал их в свой дом и ни за что не подпускал к своему сердцу.  Но ведь все они относились к нему как-то сложно-подчинённо: потому что…,   пока…, для того чтобы…, если бы… И ни одна из них не смотрела на него так, как  смотрели сейчас эти искрящиеся медные глаза – они смотрели на него с безоговорочной любовью.  Макс не выдержал натиска кошачьих нежностей, схватил вертлявую  голову двумя руками, чмокнул в лоб, и что-то дёрнулось в его душе, зашевелилось, закололо, заныло, заболело. Как старый осколок десятилетней давности,  спрятавшийся между артерий и вен.
«Придёт какая-нибудь Матильда, ну… разве она оценит твои старания? Забаррикадирует тебя своим барахлом… Тогда запоёшь!» - вспомнил Макс мамины слова и только сейчас заметил, как переменился его дом за  последние три-четыре дня: весь мужской минимализм пошёл коту  под хвост…
«Матильда… Так вот она какой бывает! - бессовестно забыв про Марину, выводил  Макс. – А я-то думал…»
               Играя лохматой шубой, Матильда вытанцовывала вокруг него, тёрлась куцым носом об комнатные тапочки, и громко мурышала, точно в её груди кроме сердца работал специальный моторчик – ГОСТ такой-то, основные параметры - …, разработчик - …,   наименование  -  «Любовь».
               На календаре  Марининой помадой было обведено  14 февраля – День влюблённых…
 
***
                  С каждым днём Макс всё больше привыкал к Матильде, а Матильда – к нему. Он приходил с работы, и она выплескивала ему свои кошачьи ласки с таким артистизмом (то, выгнув спину и прижав уши, гарцевала на прямых ножках, то опрокидывалась на спинку и  томно закатывала глаза),  что Макс хохотал от восторга и умиления, и прощал ей  всё: и разбитую посуду, сложенную Верой Фёдоровной в виде боя на кухонном столе, и оцарапанные двери, стены и ещё множество испорченных вещей, к которым ещё совсем недавно он относился  с элементарной аккуратностью. Но наступил тот день, когда Вера Фёдоровна взорвалась. И уговорить её невозможно было никакими деньгами.
«Максим Петрович, нет больше моих сил! Вы только посмотрите, какие убытки! А запах…  Принюхайтесь! Хоть драй, хоть не драй, а скоро к  вам ни один приличный человек не зайдёт! И скажу вам по секрету… - Вера Фёдоровна прикрыла ладошкой рот. – Я не любительница  домашних животных, а вашу Матильду я просто боюсь. Лащится,  лащится, а потом как зыркнет по-звериному, как стукнет лапой, всё равно, что гирей. И какую ж силу надо иметь, чтоб на антресоли запрыгивать без разбега, как с подкидной доски?! Давайте что-то решать, Максим Петрович. Дело нешуточное.  Надо её выгонять! Как пришла, так и ушла…»
               Но  расстаться с Матильдой, тривиально выставив её за дверь, Макс не мог – проще было проститься с Верой Фёдоровной.  Да и превращать квартиру в хлев он  не собирался: слишком долго он её добивался.
«Что же делать? - пыталась разрулить сложившуюся ситуацию Рита. – Мне кажется, что твоя  Матильда просто мстит. Но не тебе, а своим прежним хозяевам… за то, что они её предали. Ведь они же её не ищут, не переживают, а это равноценно предательству. Хотя… породистые кошки так себя не ведут. У собак и кошек порода – это как дворянский титул, над которым трудились целые поколения. Здоровая генетика плюс приобретённые манеры. Макс, а тебе не приходило в голову, что твою  Матильду  не потеряли, а выбросили намеренно? За склонность к вредительству…»
«И международный терроризм… – грустно добавил Макс.- И выбрали для этого именно февральские морозы. Нет, Рита,  здесь что-то не так… Матильда – не котёнок, а вполне взрослая, упитанная и ухоженная кошка, без лишая и блох а, значит, у неё был свой дом, хозяева… Скажу тебе больше, у неё есть свои дамские привычки. Ну, например, она любит играть со струйкой воды в умывальнике,  дремать  под раскрытым зонтиком.. Не успеешь расстелить простыню, как она тут же  окажется под ней, как под парашютным куполом… Но вот  от «Вискаса» и  куриных косточек эта паразитка воротит морду,  потому как подавайте ей «Пармезан» и печёночный паштет!» 
«Да… А может она просто выпала из окошка? Засмотрелась на воробьёв?»
«Не знаю, на кого она засмотрелась, только упала она на мою бедную голову…» -  хмыкнул в трубку Макс, но Ритин запас дельных предложений был неисчерпаем.
«Ладно, Максим, не расстраивайся! Нащёлкай  фотографий, а я покажу на работе. Кажись, у кого-то из наших социологов то ли сын, то ли дочка учится на ветеринарном факультете. Придумаем что-то сообща…»
                Макс так и сделал.  Отснял Матильдину фотосессию, а Рита разослала электронной почтой по знакомым.   Позвонили ему в тот же день, вернее, той же ночью.
«Понимаете… - начал с профессорским прононсом  ветеринар-второкурсник. – Для окончательного заключения одних фотографий недостаточно. Надо видеть животное, так сказать, очно.  Сначала я подумал, что ваша кошка – обычный перс-экстремал. Черепаховый окрас, короткий нос, медные глаза… Но перешерстив кучу сайтов, я набрёл на статью, в которой рассказывается о скрещивании домашней кошки с камышовым котом,  в результате чего получилась совершенно новая порода, объединившая внешние данные болотного кота с  характером домашнего.  Селекционеры назвали этот гибрид «нильская кошка». Это было ещё в середине прошлого века. Исходя из этого, я и предположил, что в вашем случае мы имеем дело с  персом-экстремалом, скрещённым  с  манулом – лесным котом.  Если моя версия верна, то это многое объясняет. По крайней мере, его  поведение… Понимаете?»
«Не совсем…»
«Ну, это не сложно... Ваша Матильда взяла доброе сердце и красоту от перса, а силу, так сказать, физическую мощь и неосведомленность в элементарных правилах хорошего тона -  от дикого кота.  Вывод напрашивается невесёлый…»
«Какой?» - продолжал не понимать Макс: рядом с ним, мило почихивая,  по-детски забавлялась меховым зайцем Матильда.
«Очень простой - держать в доме манула, всё равно, что держать рысь. Во-первых, это небезопасно -  а вдруг в вашей Матильде проснётся охотничий инстинкт? А во-вторых, жестоко -  представьте себе, что вас отправили на приём к принцессе Монако, а вы не знаете протокола.  Не знаете и всё тут!  Согласны?»
                   Макс не стал спорить с будущим  профессором, но на всякий случай запер Матильду до утра на кухне. Жестоко не жестоко, а спать с диким лесным котом в ногах после такой просветительской беседы было страшновато. Хотя главное, что он вывел этой ночью  из обстоятельного ветеринарного эпикриза, было совсем другое. Его размышления выстраивались в виде условий обыкновенной школьной задачки.
                   Дано: Матильда не знала хороших манер, но умела любить так же естественно, как есть, пить, дышать, смотреть, слышать, ходить. У него, Макса,  всё  было наоборот: он усвоил столичный этикет, но запер своё сердце  вместе с печатью и уставом предприятия в стальной сейф.
                   В задачке спрашивалось: какое из двух вычитаний менее безнравственно?
                   Задачка была несложной – на уровне школьной программы, но Максу требовалось  время, чтобы подойти  к единственно верному  ответу. Подсказки в конце учебника не было.
        
*** 
                 Старания Веры Фёдоровны Макс оценил только после её увольнения, так как отныне  вымывать загаженные углы и латать диванные чехлы  ему приходилось своими руками.  Он уходил на работу, оставляя Матильду без присмотра, а когда возвращался, минут двадцать ходил по квартире, не раздеваясь, с ужасом прикидывая на глаз масштаб беспорядков. С каждым днём  причин раздражаться становилось всё больше и больше.  Макс не выдерживал, он срывался, тыкал Матильду носом в дёрьмо, но на следующий день она демонстрировала отсутствие хороших манер ещё с большим размахом. Тогда Макс щёлкал секретными замками,  бил  ладонью по  входной двери и, не стесняясь соседей,  орал:
«Если ты не умеешь жить по-человечески, убирайся к чертям собачим!»
                 Но Матильда забивалась под ванную или диван, по несколько часов сверкала оттуда обиженными глазами, а когда выходила и обнаруживала, что Макс спит, начинала   дебоширить  по новому кругу. К  концу февраля Макс так вымотался, что нанял двух домработниц из фирмы «Заря». Те осмотрели квартиру, покривили носами и посоветовали хозяину не тратиться зря  на уборку – не поможет! - а  сразу делать ремонт.
«Если так пойдёт дальше, то мне скоро придётся вызывать не  маляров, а психиатрическую бригаду!» -  заключил  Макс после их ухода и  набрал Риту, но та прервала его жалобы одним-единственным вопросом:
 «Не понимаю, а кто в доме хозяин?»
                 И пока Макс определялся с ответом,  дожевала яблоко и положила трубку.
                 Слухи о некой  Матильде,  легко превратившей Макса за пару недель  из возможного жениха  в невозможно-запущенного холостяка,  докатились и до фирмы «Кариатида». Генеральный отнёсся к этой новости с пониманием: Макс был одного возраста с его сыном, более того - если сына поднимал на ноги чужой дядя, то этого чужого мальчика, приехавшего в Киев десять лет назад с дембельским чемоданчиком, по иронии судьбы натаскивал  он сам.
«Да-а, не врут люди... -  сочувственно усмехнулся он, окидывая Макса отеческим взглядом. - Если бы я тебя… такого… увидел на улице, не узнал бы, определённо. Ты же знаешь, я  тебя люблю почти по-родственному, но работа превыше всего, и здесь от меня поблажек не жди! А потеряешь место, как будешь жить, чем будешь  гасить кредиты? Или опять подашься шоферить? Так, по-моему,  этот этап мы с тобой уже  давно прошли.   Чего молчишь? Забыл, как я тебя уму-разуму учил? А ну, давай рассказывай, какая-такая  Матильда разбила твоё сердце…»
                  Если бы Иван Григорьевич заговорил по душам с Максом где-нибудь на улице или по телефону, Макс поведал бы ему и про Марину, и про Веру Фёдоровну, и про Матильду. Но, заняв своё обычное место в кабинете генерального,  за которым требовалось излагать кратко и только самое главное, Макс  неожиданно для самого себя признался: 
«Домой меня потянуло, вот что, Иван Григорьевич… Впервые за десять лет потянуло так, что если бы родители не продали квартиру в Первомае, пошёл бы туда пешком…»
                  Иван Григорьевич снял очки и  сердито причмокнул. Нечто подобное он слышал вчера от своего двухметрового балбеса, сосланного отчимом на учёбу в Лондон. 
«Домой, говоришь? Поверь моему опыту, съездишь на три дня  и засобираешься обратно!»
«Почему?»
«Ох, и непонятливый ты стал в последнее время, Максим Петрович! Да потому, что твой дом уже здесь, в этом городе, а из своего Первомая ты уже вырос, как из коротких штанишек. Я вот недавно ездил к себе на родину. Ты что думаешь,  я не человек? У меня, что ли, сердце не  дрогнуло? Мне, что ли, не хотелось остаться? Я, может, в первый раз понял, что моя Калиновка ближе к античности, чем какой-то господин Кукуриди, расхаживающий в греческих сандалиях и хитоне по  своему приусадебному участку.  А вот побыл недельку, потаскал воду из колодца, посидел без света пару дней… Там как дождь, так электричество вырубают сразу без предупреждений… И понял - не могу остаться. И знаешь почему? Я стал другим. Не лучше, а, скорее всего, хуже в сто раз, но совершенно другим. Привык к другим  лицам, другим улицам,   другим масштабам…  Так что, не плачь – не пожалею! Я такой же. Правда, в твоём возрасте я уже младшую дочку в школу водил, а ты сам с собой не можешь справиться. В общем, Макс, даю тебе неделю отпуска. Иди и  зализывай раны. Приведи себя  в божеский вид, отдохни,  встряхнись… К восьмому марта, чтоб был похож на человека! Помнишь, какой девиз был у древних греков? «Человек – есть мера всех вещей». Уразумел?»
                Макс выбрался из-за стола и вдруг улыбнулся с такой радостью и таким облегчением, будто вот только сейчас, здесь, в этом кабинете, запросто решил одну очень каверзную задачку.
«Вот теперь, Иван Григорьевич,  уразумел. Понимаете, в чём дело? Оказывается, ошиблись древние греки. Ошиблись умники! Ошиблись мудрецы! Мерой всех вещей есть не человек…»
«А что же?» –  скептически усмехнулся генеральный.
«Мерой всех вещей есть, была и будет – Любовь!»
 
***
                 Заканчивался февраль. По ночам шёл снег,  холодный ветер выл так протяжно и с такой тоской, что однажды Максу, уставшему от бессонницы, вспомнились далёкие бабушкины слова:
«Это не просто ветер, Максимушка, это певчие в церкви отпевают зиму… Но ты не бойся! За зимой всегда приходит весна, радость, обновление… одна жизнь уходит – другая нарождается!»
                С нетерпением маленького мальчика он оглядывался на тёмное окно,  ждал, когда же наступит утро, когда  зачирикают птицы, дворник завжикает своей метлой и загудят гружённые хлебом и молоком первые машины. И оно наступало… Снег таял быстрее пломбира, ветер терял силу и голос,  домохозяйки начинали раскупоривать окна,  вороны о чём-то сплетничали с голубями, и становилось ясно, что со дня на день  покажется весна, та самая, которую обещала бабушка, солнце снимет свою выношенную ушанку, блеснёт лысиной и со старческой дотошностью высветит каждый угол.
«Ох, и запустили вы тут без меня!»
                 Макс понимал, что тянуть дальше некуда – надо  было что-то делать. И с Матильдой, и с собой…
                 После откровенной беседы с генеральным он тут же  в приёмной накатал заявление на отпуск и, пробравшись чёрным ходом к машине,  уехал домой. Встречаться с коллегами не хотелось -  вся «Кариатида» шарахалась от него  как от вокзального бомжа. А чего только о нём в эти дни не говорили! И что Макс  связался с пьющей бабой и запил сам, и что вступил в какое-то  братство, а квартиру сдал под сектантские посиделки…  От разочарования  офисные дамы сочинили целый сериал под неоригинальным названием «На дне». И обижаться Максу было нечего –  сам не помнил, чтобы когда-нибудь ходил в таком виде - «уделанных» ботинках и вывалянном  в кошачьей шерсти костюме. Макс старался не смотреть  в глаза и  Матильде, которая по привычке встретила его  радостным мурлыканьем. Открыв дверь, он первым делом отыскал в кладовке мешок, чехол от нового чемодана, разложил его на полу как подстилку и  тихо позвал:
«Матильда!»
                 Макс знал, что делал - больше всего Матильда любила кататься на спине. Она  с удовольствием растянулась на мягкой фланели,  лизнула шершавым язычком знакомые тёплые пальцы, а дальше… Дальше Макс и сам не сообразил, как ловко и быстро он закрутил мешок и  вынес притихшую Матильду во двор.
«Прости, Матильда, прости… И спасибо тебе за всё…» - прощался с ней Макс. Он смотрел вслед убегающей Матильде и плакал. С сожалением,  благодарностью, и  облегченьем. И как  дерево,  в котором  после долгих морозов согласно  законам неба и земли начиналось весеннее сокодвиженье, он вдруг почувствовал, как просыпается в каждой его клетке забытая готовность любить. Любить всё и всех: крошечную снежинку, на глазах превращающуюся в капельку воды, и весь этот огромный мир, такой немилосердный и такой ранимый.
                 А вокруг  складывалась вполне хрестоматийная картинка:  по голубому небу плыли белые облака,  до слёз в глазах светило мартовское солнце, воробьи почему-то напоминали волнистых попугайчиков,  дворник  бросал под колёса проезжающим автомобилям почерневший  снег, от чего совсем нехрестоматийно  матерились  водители.
                 Весна осваивала город - Матильда осваивала новую территорию.
 
***
                  Через неделю, как раз уложившись в отпущенный отпуск, Макс закончил ремонт, сдал вещи в химчистку, подкупил кое-что из мебели (для детской пришлось вызывать дизайнера), и перевёз к себе Натку с её, то есть, теперь уже с его, шестилетней дочкой,  унаследовавшей от  небольшого городка Первомай самую солнечную половинку имени – девочку звали Майей.
                  Спустя ещё несколько дней на двери аптеки или почты, что не так важно, Макс увидел криво приклеенное карандашное объявление «Найден кот домашний, породистый…». Ему хотелось позвонить, расспросить -  как там? что там? - если это, и в самом деле, Матильда…  Сам он не решился и попросил Натку.
«Гвоздик, милый, ты совершенная балда! –  ослепив его золотом своих веснушек, улыбнулась  Натка. – Да это же твой, то есть,  это же наш  телефон...»
 
 






Леонид Ольгин