Леонид Ольгин
Леонид Ольгин
Леонид Ольгин
Сам о себе, с любовью…Статьи и фельетоныЗабавная поэзия
Литературные пародииИ будут звёзды моросить..Путешествие в Израиль
Гостевая книгаФотоальбомФорум
Журнал "День"Любимые ссылкиКонтакты
 



Международный эмигрантский, независимый общественно - просветительский и литературный журнал «ДЕНЬ»

Журнал «ДЕНЬ» > Выпуск № 17 (27.06.2005) > Примак

написано: 27 июнь 2005 г. | опубликовано: 28.06.2005

 

Светлана КРЕЩЕНСКАЯ, рубрика "Литературная гостиная"

Примак

 

Моей бабушке,которую мне не пришлось узнать, посвящается… Май 2005 года.
            В середине июля  сорок пятого через Корнеевку потянулись первые уволенные в запас.  Рядовые, старшины, майоры…  В одинаково пропотевших гимнастёрках, сбитых сапогах, кто с вещевым мешком, а кто и налегке, с закрученной в дугу старенькой шинелькой.
           Возвращались они по домам, по своим родным сёлам (а за Корнеевкой одно за другим, как погодки, по росту выстроились – Лутовище, Парышков и Лукаши),  оставив позади отвоёванные европейские столицы.
           Шли они по главной, Первомайской улице, останавливались у колодца, долговязого журавля, умывались, и, не выдержав пытливого молчания местных баб, трогались дальше после короткой передышки. И кроме бряцающих медалек не было в этих победителях ничего парадного, ни печатного шага с высоким носком, ни лихой, белозубой радости. Наоборот, чем короче становилась дорога к родному дому, тем  тревожнее делалось на душе, и неподъёмной тяжестью наливались худые кирзачи. Что, а главное, кто ожидает измученных  путников  через эти последние, самые волнительные, пять-семь километров?
 
***
            Много разного народу прошло через село, и молодых, и старых, и здоровых, и раненных, не спешили домой только свои – корнеевские.  Как будто сговорились… Уходили все вместе, одной колонною, в одно число, и вот беда, не беда, а бедища – не вернулся никто!
            По селу ходили разные слухи. Кто говорил, что, скорее всего, погибли все корнеевские мужики в первом же бою, а кто обнадёживающе врал, а, может, и вправду, верил, что все они живы-здоровы, и работают на какой-то братской стройке; не то дорогу прокладывают, не то дом культуры невиданной красоты сооружают, и что к будущей весне непременно вернуться. С отрезами, пряниками и деньгами…
             Никто не знал, во что верить. В одном доме раскладывали карты, в другом, проклиная Гитлера и всю его шайку-лейку, молились на Божью матерь, но надеялись все. Надеялись, верили, пока через село по одному, по двое не переставал тащиться  демобилизованный люд. Но через год-другой, когда по ближайшим сёлам разошлись даже те,  у кого позаживали пролежни, заработанные на жёстких госпитальных койках,  и беспутный ветер задул на Первомайской улице кривую бороздку от последнего самоструганного протеза, замерла Корнеевка.
             Если не ждать, то чем теперь жить? И где, скажите на милость, брать силы?
             А из Лутовища, Парышкова и Лукашей уже доносился радостный перестук топоров. Нельзя было разобрать, кто громче визжал – пилы или одуревшие от долгожданной любви бабы…  И, не смотря на повсеместный неурожай и поштучный учёт колосьев, казалось, что в далёком полукруге чёрных  крыш  вот-вот золотозубо блеснут новые, из свежей соломы.
«Не-е-ет! – с завистью поглядывая на оживших соседей,  вздыхал дед Василь,  изувеченный ещё на гражданской, он же и завхоз, и партийный секретарь, и председатель. – Видать,  наши мужики, и в самом деле, погибли  все разом в первом бою… Ведь не могут же они возводить хоромы кому-то, когда от бабьих слёз грибок изъел собственные хаты!»
             В подтверждение этих неутешительных слов вскоре, одно за другим, посыпались казённые письма, из которых стало ясно, что корнеевские мужики, «геройски отличившиеся на всех фронтах нашей необъятной Родины», в настоящее время, действительно, строят дворец культуры сказочной красоты. Только вот какая незадача – строят они этот дворец не в Берлине и не в Варшаве. Строят они его в раю…
 
***
            К Дарье Гречушной за всё послевоенное время никто не заглянул ни разу, ни за питьём, ни за хлебом, ни за иголкой, хоть с её хаты и начиналось село. Была она, как и её соседки, вдовой;  как все ходячие корнеевские бабы, работала в колхозе, и жила тихо, можно сказать незаметно жила, с двумя детишками – младшеньким Витюшкой и старшенькой Ниночкой. И варила она им в дымной печи каждый день какое-то варево, и сушила детские обноски на усохшей черешне, но была  её хата такой чёрной, а ивовый тын  развалился до такой степени, что бывалый человек с первого взгляда определял  – не живут в таком  заброшенном дворе люди. Вот и проходила пехота мимо тёмных Дарьиных окон, пока однажды, а было это в конце сорок восьмого, кто-то не постучал в её дверь и не позвал тихонько  забытым словом «Хозяйка!»
               Услышав мужской голос, Дарья бросилась к двери, дала умыться с дороги, не расспрашивая ни о чём, накормила гостя пустой тыквенной кашей и постелила на старом дедовском сундуке. Только утром, при мелькающем печном огне она рассмотрела, кого к ней занесло холодным декабрьским вечером. Рассмотрела и заплакала: спящий незнакомец был ещё не старым человеком, с добрым улыбчивым лицом, только был этот, улыбающийся во сне человек, с оплавленной, как свечка, багровой левой щекой и  без левой руки…
               А через несколько дней по Корнеевке прогремела мирная канонада. Переполошившиеся соседки из последних  женских сил колотили друг другу в замёрзшие окна:
«Вы что там позасыпали? Одарка Гречушная приняла примака!»
«Не может быть! Совсем сдурела баба…»
 
***
              Николай, так звали Дарьиного постояльца, оказался мастером на свою единственную руку. Первым делом он занялся печкой. Два дня провозился, и кашлял, и чихал, и плакал от гари, но впервые за последний год печь перестала чадить. Потом прошёлся по дому, смазал дверные петли, подбил стол, лавки, свалил в одну кучу подлежащую и не подлежащую ремонту обувку и……. Пошла работа! С утра до вечера стучал его молоточек, разносясь стыдливым эхом по притихшему селу:
«При-мак, при-мак, при-мак!»
             Под эту кукушечью песенку ожила и Дарья. Рваный клетчатый платок сменила на слегка приношенный, беленький, бязевый. Сбитую русую косу вычесала от колтунов, промыла ромашкой и уложила на затылке аккуратной корзинкой, как заплетала до войны, ещё  до замужества. И без того чёрные бровки зачем-то подмалевала обгоревшей соломинкой. А  какую падеспань начала выплясывать,  когда Николай назвал её Дашуткой!  Будто всю жизнь этим только и занималась, и никогда не колола дрова, не полола буряки,  не стирала бельё на замёршей  корнеевской речке.
              Не отставал от матери и Витюшка. Ходил за Николаем следом, то подавал ему блестящие гвоздики, то ловил нагретые горячей мужской пятернёй плоскогубцы, и ждал, когда тот вытащит что-нибудь новое, диковинное, из своего брезентового мешка.
              Только Ниночка сторонилась чужака. Прибрав со стола и царапнув стёртым веником по земляному полу, она выскакивала на печку и пряталась за цветастым сатиновым пологом. И напрасно думала Дарья, что дочь ещё мала и ничего не замечает в свои четырнадцать лет. Сердитые Ниночкины глазки не упускали из виду ничего – ни  Дарьиных улыбок, ни прихорашиваний. А когда Дарья, осторожно оглянувшись на печку, сняла со стены семейный портрет, на котором её муж был ещё женихом, и смотрел почему-то вправо, а она – невестой, засмотревшейся в левую сторону, Ниночка, наблюдавшая за матерью через  прореху в занавеске, чтоб не закричать, зажала рот подушкой.
             Шесть счастливых дней прожил Николай в Дарьином доме, а на седьмой -  начал собираться.
«Пора, Дашенька, и честь знать!»
             Сложил инструмент, побрился перед дорогой…  Но потому, с какой нежностью его крестила мать, а он своей единственной рукой гладил её по костлявому плечу, приговаривая «Ничего, Дашутка, было бы мясо, а сало нарастёт!», Ниночка поняла, что уходит он не навсегда, а если судить по оставленной  над окошком бритве, то очень ненадолго. И, действительно, не успела она напрыгаться, не успела набегаться по освободившемуся дому, как дня через три Николай вернулся. Он вошёл в дом с инеем на заросшем лице, уставший и радостный, поставил на лавку свой заметно растолстевший мешок, и, будто кроме матери не было рядом ни Витюшки, ни Ниночки, ласково прошептал:
«Дашутка, родная, здравствуй…  Ну… принимай! Здесь  всё, что заработал!»
             Дарья завертелась вокруг него юркой белочкой, помогла снять шинель. И через несколько минут выскобленный  стол был завален  всякими вкусностями. Витёк насчитал три краюшки ржаного хлеба, пять золотистых луковиц, десяток пряников, но самым главным  заработком  Николая был кулёк карамели –  начиненных яблочным  повидлом подушечек!
             И хлеб, и картошку Ниночка ела молча, сдерживая  слёзы, и заплакала только на печи, когда Витюшка  уже натужно сопел ей в ухо, а мать с примаком шептались, как две подружки, на скрипучем сундуке.
«А что дети не учатся?» - спрашивал  Николай.
«Так в нашем селе школа только начальная, до пятого класса… –  поясняла Дарья. – Витюшка на будущий год пойдёт. А Ниночке надо ходить аж в Лукаши, это за семь километров. По такому морозу не много выходишь… И заболеть недолго…”
“Ничего… со временем всё образуется! На будущий год справим ей пальто, как настоящей городской барышне… В город отправим учиться… Вот схожу ещё пару раз на заработки, а в марте пойду к вашему председателю… Хватит по миру болтаться…”
“Хорошо бы… -  щебетала Дарья. - А Витюшке я из отцовского пиджака перешью…”
              Под самым потолком в полотняных мешочках висели лечебные травы. Ниночка дотягивалась до них тоненькими пальчиками,  растирала в порошок и вдыхала незабываемый запах довоенного лета. Там, среди ромашек, полыни и мяты, ей виделся отец, молодой, красивый, с двумя руками, крепкими и тяжёлыми (ох, и тяжёлая ж рука была у отца! - не раз вспоминала мать). И Ниночка не могла понять, как можно было променять его, её родного папку, на пришлого, однорукого,  дядьку, у которого к тому же на лице чёрт горох молотил! Она долго плакала и, наконец, придумала, как защитить отца. Она обязательно это сделает,  только не сейчас, сейчас никак нельзя, сейчас она как на ладони… -  успокаивала себя Ниночка, засыпая -  надо немного подождать, совсем немного… А вот завтра...
             Утром, сразу после гороховых блинов, подгоревших на немазаной сковороде,  Николай с Дарьей ушли по воду. Ниночка вытащила из-за зеркала родительский портрет и, разрезав фотографию пополам, поменяла отца с матерью местами. Теперь Ниночка не плакала, а, прикрыв ладошками рот, довольно улыбалась: портрет опять висел на своём старом месте – на стене, да и родители  смотрели в одну сторону, как два голубка на праздничной открытке. Это до войны они ссорились, а теперь Ниночка взяла их, да и помирила!
 
***  
           Вернувшись с полными вёдрами,  Дарья скинула фуфайку и  вдруг схватилась за лицо. И  щёки, и лоб, и шея  горели красными пятнами.
«Ну, бабы! Стоило пройтись по улице и на тебе! И кому же это из вас  не ймётся?» – расстроилась она, кинулась к зеркалу и тут же побледнела: с настенного портрета на неё осуждающе смотрел убитый муж.
«Ниночка… -  уговаривала Дарья дочку, выгребая из печи золу. – Ты уже большая, должна понимать… Отца не вернёшь, а дядю Николая нам сам бог послал! Ведь мы без него не перезимуем. Ты присмотрись к нему… Он добрый! Не можешь любить, не люби… Как говорится, насильно мил не будешь, но… - Дарья отёрла потное лицо фартуком. - …не горячись, дочка, не руби сук, на котором мы все сидим…»
               Но на все уговоры матери Ниночка молчала. А через неделю Николай снова ушёл на заработки,  чтоб в скором времени опять с полным мешком вернуться.  И так продолжалось всю зиму…
               К весне Дарья о своём Николае знала всё: и что родом он из-под Ленинграда, где и погибла вся его родня, и что служил  сапёром, и что в плену был три месяца, пока не сбежал с  обнесённого колючей проволокой помидорного поля.
«Веришь? Я это помидорное поле до смерти буду помнить! – рассказывал он ей про свои мытарства. - Нас ведь ни чем не кормили, не поили, так что приходилось обходиться подножным кормом. Съедим всё до корешков, вот тогда фрицы  и перегоняли нас на новые грядки… Так и перебивались до глубокой осени… Теперь на картинке помидор увижу, судороги начинаются! А рука… - тут Николай любовно погладил свою культю. – Если б не она, родимая, был бы я после плена не здесь, а там, где раки зимуют!»
             Ниночка тоже слышала помидорную историю. Но если Дарья после Николаиного рассказа,  всплакнула и уснула сразу, как только прижалась к его обожжённой щеке, то Ниночка крутилась ещё очень долго: она никак не могла придумать, у кого из соседок можно раздобыть хоть пару  квашеных помидор…
 
***
               В феврале командировка Николая затянулась. Дарья уже переживала, не заболел ли где? Но пришёл он, как и в прошлый раз, здоровым, радостным, хотя и осунувшимся от усталости, с одним мешком в руке, и с другим – на  загривке.
«Вот  сколько наработал…» –  спустив на пол свою тяжёлую ношу,  с гордостью выдохнул Николай.
                Дарья улыбалась ему сквозь слёзы, и по её жалостливой улыбке было понятно, что она заждалась, и что, если бы Николай вернулся  с порожним мешком, она была бы ему так же рада…
«Дашутка, иди ко мне!» – ласково позвал он её, вытащил из-за пазухи газетный свёрток,  и в комнате, слабо освещённой керосинкой,   кусочком яркого весеннего неба полыхнула голубая  шёлковая скатёрка.
«Тут только в одном месте дырочка… - оправдывался Николай, будто сам испортил скатёрть папиросой. – Но я и ниток тебе в этот раз раздобыл, и иголок… Чинил одной портнихе   машинку…»
              Но Дарье  не было дела ни до ниток, ни до портнихи. Она набросила скатёрку на плечи вместо шали и завертелась перед зеркалом.
«Никогда такой красоты не носила! А кисти какие! А узоры…  Ну, что же это…- пританцовывала  Дарья.-  Что же это  наша Ниночка всё сиднем сидит на печи и не радуется вместе с нами?»
«Она у шошедки…» – прошепелявил Витёк.
               Дарья так была занята новым нарядом, что не услышала  сына. Не заметила она и дочку, когда та только через час прибежала от тётки Катри, живущей чуть ли не на другом конце села. Пока Дарья разбирала мешки, Ниночка  сунула валенки под  горячую заслонку и прошмыгнула на своё  укромное местечко.
               А на следующий день впервые за все эти голодные годы в доме запахло жареным салом. Время было обеденное, но Дарья не стала раздвигать оконные занавески. Она так привыкла к этому коллективному чувству всеобщего горя, что боялась быть счастливой,  боялась и стыдилась  быть сытой. А кусочек сала был таким маленьким, что  его хватило только на десяток узеньких шкварок. Чем тут было делиться с соседями?
«А ну быстро все за стол, пока не остыло! – скомандовала она, проворно вытаскивая из печи казанок с картошкой. –  Коль, ты чего не садишься?»
             Николай не отвечал. Он стоял посреди комнаты с обескровленной правой щекой (обожжённая левая оставалась по-прежнему багровой) и изо всех сил растирал свою оторванную руку. Витёк сидел за столом, на своём  месте,  и следил испуганными глазёнками за матерью, а от Ниночкиного порывистого дыхания над печкой шевелилась сатиновая занавеска.
«Коль… ты чего? -   не понимая, что случилось, рассеянно протянула Дарья и, глянув на стол, посередине которого стояла  белая тарелка с двумя огромными квашеными помидорами, уронила руки, и тихо запричитала. – Нина-Нина…  Я же тебя просила…»
             Дымящиеся картофелины глухо застучали по земляному полу...
***
             Утром, когда Ниночка проснулась, Николая уже не было. Не лежала над окошком и его бритва.  Мать сидела за столом, покрытым голубой скатертью, с растрепавшимися волосами и заплаканным до черноты лицом, и как полоумная раскачивалась в разные стороны.
«Цвіте терен… - шептала она как молитву. - …Цвіте терен, листя опадає, хто в любові не знається, той горя не знає…”
             Она пролежала три недели, не поднимаясь, и умерла перед Пасхой,  не сказав дочке ни одного укоризненного слова.
             После её похорон тётка Катря отвезла детей в город. Семилетнего Витюшку, как круглого сироту, ей удалось пристроить в Суворовское училище, Ниночка пошла учиться на портниху в профтехшколу. Провожая  детей в дорогу, соседки не могли придумать, во что же их одеть. Сами ходили в юбках из мешковины…  Но – слава богу! -  Витюшку приняли на всё казённое, а денег, вырученных за дом, хватило Ниночке на фетровый капор и коверкотовое пальто. Уже от себя тётка Катря купила крестнице боты,  чулки, пару тетрадок, напёрсток и сантиметр.        
 
***
             Давно позади тот роковой сорок восьмой год, и Ниночка давно уже не Ниночка, а уважаемая всеми Нина Петровна, у которой всё, как и должно быть: хороший дом, заботливый муж,  внимательные дети,  послушные внуки. Иногда перед сном, она расстилает голубой шёлковый лоскут, всё, что осталось от прежней скатёрки, и долго водит по нему, как по карте, пальцем. Вот линии, ведущие к аккуратной маленькой штопочке, а вот другие, убегающие от этой самой штопочки куда-то вдаль… 
            Если бы она знала, по какой из них пришёл в её и Витюшкино детство добрый  безрукий  человек с обезображенным лицом, а, главное, по какой – он  их оставил, может быть, тогда ей удалось то, что мучает  всю её долгую жизнь.  Ей удалось бы перед ним повиниться…
          
                                                                                                                 






Леонид Ольгин