Вымотавшись под конец недели так, что под глазами залегли чёрные круги, я собралась проспать или, на худой конец, проваляться в постели всё воскресное утро. И вот он – долгожданный выходной. Все мои домашние спят дольше обычного, а я просыпаюсь по выработанной годами учительской привычке в 6.00, чтобы не опоздать к первому уроку. Хотя уроков давно уже нет - увы! Я давно уже не педагог! Только солнце по-прежнему светит в окно, между стеклом и занавеской упорно бьётся та же муха, а из крана на кухне не прекращает сочиться вода …
Осторожно, на носочках, я подхожу к кроватке моего трёхлетнего внука. В доме так спокойно и хорошо, что ребёнок, проснувшись, не плачет и лежит молча… Ждёт, что вот-вот подойдёт кто-то из взрослых, и он улыбнётся розовый ото сна, с влажными русыми волосами, спутавшимися на ситцевой подушке. Я беру его на руки… Звонкая струя бьёт по дну горшка, и тёплые брызги летят мне в лицо… Что ещё нужно человеку для полного счастья?!
Я бреду по комнатам в небрежно наброшенном поверх длинной ночной сорочки шёлковом халате. Следом за мной вышагивает Машка, грациозная белая кошка дворовой породы, невероятная умница и редкая стерва. Неужели не нужно спешить, бежать, догонять? Можно просто наслаждаться жизнью! Пить кофе с непричёсанной головой, листать глянцевые страницы модного журнала, из большого глиняного кувшина поливать медленно, по капельке, цветы, радуясь вновь появившимся влажно-зелёным листьям… Одним словом – отдыхать!
Не нарушая этой розово-голубой идиллии, из спальни колокольчиком звонит телефон. Я прикрываю ладонью трубку и, раскручивая запутавшийся шнур, пробираюсь в коридор.
«Я вас слушаю, говорите!»
«Алло… Извините, что так рано. Это Наташа? Да?! Это Аркадий. Наташа, я сейчас в Киеве… Мы могли бы встретиться и поговорить… на час – на два, не больше… einverschtanden? Тогда в семь, ну да в 19.00, возле оперного… tschüss!»
«Хорошо…» - выдыхаю я.
Чуть не разломив пополам обвешанное с двух сторон согласными немецкое «tschüss», на другом конце провода повесили трубку. И стрелки старенького будильника, как по команде, понеслись к назначенному часу. Вот это называется – отдохнула!
***
К пяти вечера, когда выстиранное бельё развевалось на балконе разноцветными флажками, и все мои домочадцы разбрелись по своим делам после сытного воскресного обеда, я, наконец-то, добралась до трюмо. Как ни пыталась, сбросив домашний халат и ожерелье из прищепок, разыграть королеву, собирающуюся на бал, а все мои приготовления к вечернему мероприятию и на сотую долю не были похожи на каждодневный туалет знаменитой Марии-Антуанетты.
Что ж, славянские женщины всегда отличались от француженок простотой и неприхотливостью. А что нам ещё остаётся? Мизер средств и минимум времени – прохладный душ, раскалённая плойка, немного пудры и пару штрихов карандашом. Из соседней комнаты выплыл муж с ворохом перепутанных газетных страниц и, глядя поверх очков, гнусаво пропел:
«Этот костюм в мягких… пастельных тонах сделает Вас стройной и элегантной…»
Муж любит повторять фразы из рекламных роликов. Человек сам выбрал себе эту роль – голос за кадром. Мне это не мешает, и я соглашаюсь с ним, то есть с голосом за кадром:
«Считай, что уже сделал…»
На ходу заправляю блузку и набрасываю пиджак. Холодок белого шёлка приятно разливается по плечам. Дочка, довольная тем, что и ей удалось продемонстрировать свой маленький женский опыт, с бывалым видом ставит мне метки якобы французскими духами на запястье, висках и шее. Я терпеливо выдерживаю последнюю экзекуцию, подхватываю зонтик и вскакиваю в лифт. Вперёд!
Как говорила одна киногероиня, с такой безупречной репутацией меня уже давно пора скомпрометировать. Во всяком случае, семьёй, общественностью и служебной характеристикой советских времён мне инкриминируется моральная устойчивость и нравственная чистота. Эти вечные бытовые проблемы поглощают целиком всё свободное время, названное каким-то ироническим человеком – личным... Наверное, поэтому ни у дочки, ни у мужа не возникло ни малейшего желания поинтересоваться, куда же это я, добропорядочная мать семейства, отправляюсь, на ночь глядя, в выходной день. Каждый из них абсолютно уверен, что я надёжнее скорого поезда, движущегося по строгому маршруту. Правда, мой график движения включает магазины, ремонтные мастерские, химчистку и, наконец, мою единственную подругу Владку.
Соберёмся мы с Владкой на её крошечной кухоньке, попьём кофе и разбежимся: она - лечить человечество, я – его же - образовывать, оставив манерное разглагольствование на тему: «Что такое счастье?» дамским журналам и телепередачам. Сами-то мы с ней не тянем на героинь, которые захлёбываясь от восторга, рассказывают о своём тернистом восхождении к вершине человеческого счастья. Вот она, вершина, достигнута и взята! И хранится теперь покорённое счастье на антресолях среди засахарившихся варений, как домашний сфинкс, периодически протираемый от пыли.
Сидя на кухонном табурете, в затасканном халате и стоптанных тапочках, не станешь рассуждать о личном счастье. Антураж не тот, да и времени на подобное занятие просто не хватает!
Мчишься экспрессом, останавливаясь мимоходом на узловых станциях и только, грохнувшись лбом о шлагбаум, начинаешь понимать, что вроде бы и ехала в нужном направлении, в вагоне, с какими никакими а, всё-таки, удобствами, и попутчики попадались непривередливые, а оказалась в тупике. И чёрно-белый шлагбаум – не просто перекладина, а жирный минус – отметка за весь мой пройденный путь...
Вот что говорит по этому поводу Владка:
«Совершенно безнадёжный диагноз. И двигать мебель и переклеивать обои уже поздно! Болезнь прогрессирует полным ходом. Как пишут в медицинской литературе, этиология неизвестна. Вот так! Из многочисленных признаков главный… на лице – глаза, тоскливые как у собаки. И напрасно ты носишь круглый год в сумочке зонтик и чёрные очки. Натка! Надо что-то делать! Я всегда была противником консервативных методов лечения, потому что будущее - за радикальной медициной! Это я тебе, как хирург, говорю».
Конечно, в сорок с небольшим хвостиком ставить на себе крест и петь Лазаря глупо, но, как ни верти, лучшие годы позади. Да и на что ушли эти лучшие годы? На поиски детских колготок и сандаликов, стирального порошка и сахара-песка… И это не в военное время, а в конце семидесятых, когда европейские капиталисты без всяких соцсоревнований тихонько соорудили себе коммунизм.
А разве можно забыть очереди у молочного киоска по утрам? Я до сих пор помню эти гудящие серпантины!
«Скажите, вы – крайний?»
«Я - последний!»
И-и-и… пошла перепалка между крайними и последними, пока молочница не приводила в чувство и тех, и других: «Позатыкайте рты! Молоко закончилось, сметаны хватит на троих!»
Так было, я не привираю! Везде надо было успеть: отметиться в мебельном, договориться в мясном, всунуться без очереди в хлебном, и, подхватив ребёнка, курицу, и коляску, вскочить в отъезжающий ЛАЗ… Тогда казалось, что этот бег с препятствиями никогда не закончится. Но вот и финиш - дети выросли, а жизнь прошла, или почти прошла, а ты вдруг начинаешь понимать, что кроме «хрущёвки», развалюхи-«Москвича» и пяти соток целины под названием «дача», кроме этой космической мечты простых земных тружеников, тебе не хватает чего-то ещё. Какая-то собачья тоска не даёт покоя ночью… И телефонный звонок, прозвеневший воскресным утром в моём доме, напомнил мне школу и ту запоздалую весну, когда кусты сирени, вымахав за одну ночь до второго этажа, наполнили своим простым, но таким чистым и свежим запахом, совсем не романтический, обвешанный циркулями и линейками, кабинет черчения.
***
Майский ветер бесцеремонно трепал упругие зелёные ветки, усыпанные розовыми и лиловыми цветами, и колотил ними в наши школьные окна. Учиться не было никакой возможности!
Учительница черчения, Софья Павловна, прямая и целенаправленная, как деревянная указка, задёргивала жиденькие шторы, пытаясь оградить нас от весны и от сирени хотя бы на два своих спаренных урока. Но разве можно было изображать прилежание в зашторенном классе с заунывно гудящими электрическими лампами, когда на улице после долгой, нескончаемой зимы бушевала весна, и солнце растекалось по небу густой, ядовито-жёлтой гуашью, случайно опрокинутой на уроке рисования!
На большой перемене мальчишки первыми выбежали в школьный двор и набросились на кусты сирени как на врага. Сломанные ветки, брызгая зелёным соком, обдирали им руки, сбитые цветы, падая на песок, на глазах превращались в грязно-розовое, кровавое месиво.
Директор школы, Пал Петрович, увидев это побоище из окна своего кабинета, выбежал во двор и замер в монументальной позе. Кто-то из злоумышленников, приметив директора, крикнул: «Пацаны! ПэПэ!»
Кусты сирени, безжалостно раздираемые в разные стороны, разом выскользнули из мальчишечьих рук и подпрыгнули до второго этажа. Директор медленно подошёл поближе, демонстративно поднял голову вверх и недовольно покачал головой: на кустах сирени не было ни одного цветка. Он строго крикнул: «Эх вы, кавалеры! Довели сирень – выгнала до крыши!»
Мальчишки в недоумении, с кособокими, растрёпанными букетами в руках, робко обступили его со всех сторон. Но директор, продолжая стоять в грозной позе, смотрел на них вполне дружелюбно и, казалось, больше ругать не собирался. Кто-то из ребят осторожно хихикнул: «Пал Петрович… а у нас – сиреневая революция…»
ПэПэ поддел носком ботинка притоптанную ветку и весело глянул на шутника.
«Тоже мне ещё… революционеры! А вы в подполье не засиделись?»
Мальчишки смотрели на него ещё с бóльшим удивлением. Тогда Пал Петрович миролюбиво, совсем по-домашнему, сложил руки на животе и закачался на каблуках.
«Вы для кого сирень обломали, для меня, что ли? Идите к своим дамам и дарите им цветы!»
Дребезжащий школьный звонок провозгласил окончание большой перемены и победу сиреневой революции. Лиловые букеты понеслись по этажам, как революционные флаги.
С благословения самого директора мальчишки с угловатой, ребячьей галантностью вручали цветы всем подряд: учителям, одноклассницам, техничкам и поварихам. Свой букет из трёх ободранных веток Аркадий отдал мне…
Вся школа вдыхала цветочный аромат с каким-то книжным упоением. И только одна Софья Павловна, сгребая со стола в одну кучу линейки, гигантский циркуль и веник сирени, сердито ворчала: «Да-с! Сегодня вам разрешили обломать сирень, завтра… вы разберёте крышу. Либерализм несовместим ни с революцией, ни с педагогикой. Но, видимо, наш директор придерживается другого мнения…»
После того, как Аркадий небрежно сунул мне свою икебану, староста нашего класса Таня Гаврилова установила за нами скрытое наблюдение. От её зорких глаз не ускользнули ни голубые тени, которыми меня разукрасила Владка в школьном туалете, ни Аркашкины блестящие ботинки, натёртые благоухающим гуталином. Через неделю, окончательно убедившись в правильности выбранного направления своей следопытской работы, Гаврилова, заявила всему классу: «Товарищи! А у нас-то, оказывается, парочка!»
Вошедший в эту минуту учитель физики Фёдор Иванович, чудаковатый хромоногий старичок, ласково отправил её на своё место и, улыбаясь, сказал: «Гаврилова! Столкновение частиц мы обсуждали на прошлой неделе. Сегодня у нас новая тема. Господа революционеры, раскройте свои тетради!»
Софья Павловна была, конечно, права: после сиреневой революции мы, действительно, чуть не снесли крышу. В учительской не выветривался запах корвалола, а школьный столяр дядя Коля, не успевал стеклить окна и чинить подпиленные стулья. И вся наша, готовая взлететь на воздух, образцово-показательная школа, была повально влюблена.
Да и Гаврилова была недалека от правды. Между мной и Аркадием, в самом деле, установились какие-то странные отношения. Он ходил за мной тенью и терпеливо сносил все мои выходки, я же сбегала от него, изо всех сил стараясь при каждом удобном случае вывести его из равновесия.
Проживая в соседних подъездах, мы возвращались из школы не одной, самой короткой дорогой, а, соблюдая дистанцию, подходили к дому окольными путями, истратив на это лишних полчаса. Боковым зрением я улавливала, как Аркадий осторожно приближался к своему подъезду. Я нарочно долго оббивала грязь с каблуков о металлическую решётку, затем скрупулёзно изучала на парадной двери прошлогоднее объявление об отключении горячей воды под прицелом Аркашкиных влюблённых глаз.
Каждый вечер, ровно в семь часов Аркадий выходил во двор и замирал у моего окна, наполовину закрытого занавеской из стратегических соображений. Мама, приметив его в очередной раз, крикнула мне: «Наташка, а ну-ка, иди сюда! Твой Герман появился!»
«Ну почему Герман? – обиделась я. - Он – Аркадий!» Мама махнула рукой.
«А хоть Серафим, мне-то что? Главное, чтобы он Германом не оказался».
За неделю до экзаменов Аркадий схватил обыкновенную простуду, и его место за партой опустело. Я так привыкла к молчаливому участию Аркадия в нашем поединке и неотлучному конвою, что теперь, оставшись одна, конечно же, заскучала.
На первый экзамен (мы как раз писали сочинение по русской литературе) Аркадий явился, как книжный герой, худой и бледный, в накрахмаленной сорочке, с самодельным парчовым галстуком-селёдкой на тонкой шее.
Я задумала: если мы выберём одну и ту же тему, то пойдем домой одной дорогой. Гаврилова толкала меня в спину – Ба-за-ров! А я, вспомнив, как зимой Аркадий вместо «Стихов о советском паспорте» прочёл непрограммное «Вы думаете, это бредит малярия?», остановилась на Маяковском. И не ошиблась: у Аркадия была та же тема, и мы, действительно, пошли домой одной дорогой. Одного я не могла предугадать тогда – того, что дорога эта будет непродолжительной. Но в тот день, прогуляв вместе до позднего вечера, мы дали друг другу слово больше никогда не расставаться.
Вернувшись домой, я открыла дверь своим ключом. Мама была на ночной смене, так что отчитывать меня было некому. Я сбросила ненавистную школьную форму и юркнула в постель, прикрыв одеялом припухшие от поцелуев губы.
***
С этого вечера для меня и Аркадия началась какая-то новая, необыкновенная жизнь. Мы встречались каждый день, расставались поздним вечером, и если бы не наши родители, то вряд ли заметили бы, что наступило утро.
Экзамены, шпаргалки, восемь баллов на двоих (у Аркадия всегда был законный «трояк»), прогулки по городу! Вот – я, вот – Адик, следом за нами наш верный друг – Владим Владимыч Маяковский.
«Вы думаете, это бредит малярия?»
«Что вы, что вы! Это было! Но не в Одессе!»
«Приду в четыре!- сказала… не Мария… Восемь, девять, десять!»
Наше расставание было впереди, а пока… Пока на улице шёл теплый июльский дождь. Мы забегали к Адику домой, совершенно промокшие. Его отец, Лев Борисович усаживался в уголок крошечной кухни, завешанной бельём, поднимал толстые очки на блестящий, с залысинами, лоб и начинал нравоучительную беседу:
«Сынок, ты должен быть музыкантом! Ты не хочешь миня слушать? Ребъёнок… Я знаю, что тебье надо! Ты можешь не петь в хоре Верьёвки, но играть в приличном ресторане ты объязан!»
Мы пили чай из больших синих чашек со стёртой позолотой, и нам не было никакого дела до того, что говорил Аркашкин отец.
«Рита! – обращался он к жене, надув от обиды розовые щёчки. - Скажи своему сыну, шо с такими оценками он поступит только в армию, а там ему никакой Пушкин не поможет!»
Аркашкина мама, тётя Рита, откладывала работу (какой-нибудь носок или чулок, натянутый на электрическую лампочку), прикрывала кухонную дверь и шептала на весь дом своим низким голосом:
«Оставь его в покое! У него уже стоит одна «пятерка»… И ты об этом прекрасно знаешь! А потом… неужели ты не видишь, наш мальчик влюбился…»
Лев Борисович подходил к жене и нежно гладил её по руке.
«Я не вижу? Я всё вижу, Риточка. Вижу и знаю, шо эта девочка из приличной семьи… Её мать член партии…»
Тётя Рита грустно соглашалась: «Член партии, я знаю…»
Лев Борисович усаживал жену на диван и в тон ей, так же грустно, добавлял: «И хорошо учится…»
Тётя Рита вытаскивала лампочку из носка и вытирала ним слёзы.
«Знаю, Лева, знаю…»
И тут Лев Борисович решительно переводил разговор на другую тему:
«Риточка, завтра же я поговорю с Сёмой. Пусть он поднатаскает нашего Адика на своём клорнэте. Лучше… плохо играть на трубе, чем хорошо… рыть траншеи!»
Прощаясь в узеньком коридорчике, Лев Борисович услужливо подавал мне мокроё пальто и пожимал кончики моих дрожащих пальцев. Я выбегала на площадку счастливая!
«Наташа – хорошая девушка, но… не еврейка…» - догоняли меня уже на последних ступеньках его прощальные слова.
В дверях Аркашкиного подъезда я сталкивалась лоб в лоб с дворничихой тётей Зиной, которая, наверняка, подкарауливала меня в своей кладовке.
Она по-мужски вытаскивала сигарету из-за уха и кричала мне вслед: «Натаха! Если ты мне… ещё… будешь ходить… в это жидовское кодло, я тебе все патлы повырываю!»
Неугомонная тётя Зина… Женщина без возраста и всегда на посту. Дворник по призванию, а не согласно штатному расписанию ЖЭКа. Незаменимый дворник с энциклопедическими познаниями в области местной этнографии, на круглосуточном посту в своём дворе, в своём городе, в своём государстве с прежним названием СССР – согласия на развал она не давала и с поэтическим названием заповедника Беловежская Пуща была знакома лишь по задушевной песне из репертуара «Песняров».
Спустя двадцать лет тётя Зина, в тех же кирзовых сапогах и той же кроличьей шапке, остановила меня, шаркнув по асфальту своей неизменной метлой.
«Натаха, ты хоть дочку свою научи: замуж надо идти за еврея. Ничего не скажешь, культурный народ…. Пока здесь жили, то всё было в их руках: и медицина, и ремёсла разные, а уж по торгашеской части им равных не было. А как евреи повыехали – пропал порядок, что в больницах, что в мастерских, а в торговле и подавно пошёл обман и сплошное разорение. Бывало, Фима из мясного отдела обвесит тебя, так с такой любезностью и обхождением, что и на следующий день бежишь к нему за тем же…»
Увлёкшись воспоминаниями, тётя Зина уже крепко держала меня за рукав.
«Вот твой… всю жизнь по окопам да по лесам. А толку? То там война, то здесь война… конца не видно. А доверь армию евреям, они б воевать не стали. Они бы быстренько нашли б в ихней Чечне какого-нибудь завалящего Абрама-полукровку да женили б его на своей замухрышке Розе. Абраму вставили б золотые зубы, справили б обманку да научили б дудеть на трубе. Иди, Абрам, в ресторан под пальму – зашибай деньгу! Тут и войне конец, обошлись бы малыми кровями… Так нам по-хорошему не надо, нам подавай по-плохому! Ах вы, сучьи дети, хотите по-плохому, получите-распишитесь – что ни день, то покойник. По всем программам – один Левитан…»
Выплеснув свою горечь, тётя Зина нехотя отпускала меня.
«Ладно, Натаха, будет брехать, ты мне всю работу задерживаешь… Беги к своему генералу, а то у меня, вон видишь, ещё и конь не валялся: двор не метен и в мусорнике – бедлам».
Дальше тётя Зина уже беседовала сама с собой:
«За еврея? Да где ж его взять? Был еврей, да весь вышел…»
Опершись на метлу, она долго курила и пускалась в глубокие рассуждения с первым попавшимся прохожим (благо, что её здесь знали все): «Жили люди – не тужили. Вы помните рундучок возле мусорника? А Розу с той парикмахерской, где сейчас аптека? Она мне после войны первой делала перманент… А там на углу, возле почты, был ларёк с газировкой… Не помните?… Да шо это с людями делается? Склероз у всех, чи шо…»
И тётя Зина, совершенно расстроенная, продолжала расписывать асфальт витиеватыми вензелями.
***
Скрывая свои переживания, моя мама долго обходила больную тему, но, видимо, и её терпению пришёл конец. Как-то в один из холодных октябрьских вечеров она долго настраивала швейную машину, но нитка, натягиваясь до предела, всё время обрывалась и она, измучившись, набросила на «старую рухлядь» бархатную накидку и выпалила почти скороговоркой:
«Наташа, не ломай себе жизнь! Аркадий хороший парень, но это же – еврейская семья, они могут уехать в любую минуту!»
Не отвечая ей, я полезла в аптечку, где среди всякого хлама нашла липкий пузырек с остатками корвалола.
«Ма! На тебя лекарств не напасешься!»
Моя шутка разозлила её еще больше. Она тяжело опустилась в кресло, чуть не проломив его, и оперлась на подлокотники с такой силой, что и без слов стало ясно: разговор будет серьёзным.
«Дурочкой прикидываешься… Никого не хочешь слушать! Тогда вот что, моя дорогая, я хочу напомнить тебе, что ты живешь не в лесу, а среди людей. Когда я развелась с твоим отцом, при чём тихо, мирно, по обоюдному согласию, в парткоме мне объяснили, как Родину любить… Доходчиво объяснили, не пришлось переспрашивать… Стены… и те дрожали!»
Мне так хотелось крикнуть: «Эй, вы, все, не суйтесь в мои дела!». Но мать, привыкшая вычитывать фабричных девчонок, говорила с такой твёрдостью, что я, испугавшись, сказала совсем другое: «Мама… Но… это же их не касается…»
«Ошибаешься! Их всё касается! А как же, член КПСС, начальник кругловязального цеха, в котором всего два мужика наладчика и сорок баб, взяла развод! Это же дурной пример и пятно в личном деле…»
Под натиском маминых аргументов жалобно заскрипели подлокотники, но маму остановить было невозможно.
«Я не хочу, чтобы тебе пришлось когда-нибудь перед кем-то оправдываться… по своему личному делу. Ты хочешь быть учительницей, воспитывающей детей в духе патриотизма и женой Аркадия, который не сегодня, так завтра уедет. Погоди вот… только надумает куда, в Израиль или в Америку… Сейчас же спакует чемоданы! А ты… Ну, какая же ты, дура! Это всё равно, что сидеть одной задницей на двух стульях. Ничего из этого не выйдет! Рано или поздно тебе придется выбирать… И смотри, чтоб не было поздно!»
Выкричавшись, моя несгибаемая мама заплакала, и бутылка с остатками корвалола, не выполнив своего предназначения, с грохотом полетела с мусорное ведро.
А через неделю Аркадия забрали в армию. И в наш дом стали приходить голубые и белые конверты с треугольными штемпелями. Мама доставала их из почтового ящика, и лицо её покрывалось красными пятнами.
«Погоди… Пройдёт время…- тихо говорила она. - И ты сама всё поймёшь!»
***
Без Аркадия время потянулось скучно и медленно. Без него мне было не до Маяковского, и не до прогулок по городском парку, где всю осень деревья простояли, как призывники на плацу, по стойке «смирно!», в необношенных серо-зелёных шинельках...
Я и не заметила, как наступил Новый Год со своими непременными радостями: лохматой ёлкой, «Киевским тортом» и салатом «Оливье». Из почтового ящика вывалились первые поздравительные открытки. Улыбчивые Снегурки и упитанные Деды Морозы. Между ними - примятая треуголка с карандашной еловой шишечкой посередине. Понятно, от кого…
Накануне праздника мама, пытаясь растормошить меня, потащила за покупками. Обвешавшись авоськами, мы обходили с десяток магазинов. Последним была старенькая кондитерская со скрипучей дверью и, посыпанным свежими опилками, липким цементным полом. Здесь-то мы и столкнулись с родителями Аркадия.
Лев Борисович поздоровался за себя и за жену, поклонившись дважды, и любезно бросил нам многообещающее: «Минуточку…» Затем отвёл Аркашину мать к стойке, купил ей стакан томатного сока и постучал толстым пальцем по треснувшему пластику.
«Рита, тебе это полезно…» Развернувшись на каблуках, этот кругленький и розовощёкий человечек, похожий на Карлсона, осторожно взял мою маму за локоть.
«Мария Михайловна! Мы должны понять друг друга: мы – родители. Я не враг своему ребъёнку, но зачем вам наши проблемы? Вы помните Нёму из 46-й квартиры? Он играл на аккордеоне в летнем театре… Женился на русской. Шо вы думаете? Жена сразу потеряла работу… Так теперь они живут в Хабаровске у её мамы. Скажите мне, пожалуйста, какой там летний театр? Это уже не смешно, Мария Михайловна… Да-да… Целую ручки, дорогая Мария Михайловна».
Легко повернув своё грузное тело на 180 градусов, Лев Борисович освободил жену от сумок, подхватил под руку и, распахнув перед ней тугую дверь, галантно пропустил вперёд. Аркашина мама растерянно оглянулась и посмотрела на меня грустными сыновьими глазами...
Время летит стремительно, когда его не замечаешь, но как же мучительно долго тянулись дни, заблаговременно вычеркнутые в календаре. К тому же оказалось, что любовь и учёба – две вещи плохо совместимые. Просиживая все вечера над письмами, я чуть было не завалила первую экзаменационную сессию. Каждую минуту я ждала знакомого звонка в дверь. Я ждала его с таким напряжением, что мне уже начинало казаться, будто звонят со всех сторон. Звонят громко, настойчиво… Я бежала к входной двери, срывала нелепые цепочки и все звуки: чей-то пронзительный звонок, перепуганный мамин голос, грохот сброшенных книг, - слившись в один страшный гул, резко обрывались, и снова наступала бесконечная, вязкая тишина…
Испереживавшись за свою разболевшуюся дочь, мама, не придумав ничего другого, позвонила тётке – неунывающей Капитолине, которая и правда была врачом, но только… ветеринарным. Тётя Капа кромсала свиные туши в лаборатории Центрального рынка, пела в любительском хоре первым голосом и беззаботно смотрела на мир своими красивыми коровьими глазами.
Не дослушав мать до конца, но, сразу сообразив в чём дело, Капитолина отрубила: «Больная не операбельна!» И, спохватившись, тут же добавила: «Маш! Не паникуй! У них в этом возрасте у всех один диагноз! Пройдёт…»
И моя болезнь действительно прошла… Прошла моя малярия без микстур и компрессов. Через полтора года мы стали реже и короче писать друг другу.
Моя мама ошиблась: мне не пришлось выбирать, наша переписка прекратилась сама собой. А на втором курсе я осуществила голубую мечту моей мамы и всей её швейной фабрики: вышла замуж за доблестного офицера, преданного родине и семье, и уехала вместе с ним, меняя гарнизон за гарнизоном.
Об Аркадии узнала случайно, уже лет через десять, только то, что он жил где-то за границей.
***
К оперному театру я подъехала раньше на полчаса. Я не собиралась опаздывать как взбалмошная дамочка, но и появляться раньше условленного часа для демонстрации своего нетерпения не входило в мою программу. В двух шагах от метро оказался телефон-автомат, и я, решив позвонить Владке, чуть не набрала 03.
Как врач скорой помощи, моя подруга постоянно находилась в экстремальных ситуациях. Привыкнув за двадцать лет и к внезапной смерти больного, и к рождению ребёнка в условиях мало для этого подходящих, она редко чему-то удивлялась.
«Не тараторь! Я поняла… У тебя встреча с представителем одного из европейских государств».
Владка всегда посмеивалась надо мной, когда мне было не до шуток, но делала это тонко и деликатно, обращая шпильки и в свой собственный адрес. В её монологах мы выступали как одно лицо. Приучившись вселять в больного оптимизм, иногда, правда, с помощью совершенно откровенного вранья, Владка попыталась меня успокоить:
«Нормальный ход событий… Так какой же мы теперь будем учить язык?»
«Ты сошла с ума. Мы не виделись почти двадцать пять лет. И потом, сорок три – для мужчины – это период цветения, а для женщины – пора, когда собирают листья для гербария…»
Мне хотелось крикнуть в трубку: «Доктор, мне плохо, я умираю…» Но Владка продолжала служить своему Гиппократу: «Нам тоже грех жаловаться. Чего тебе не хватает? Муж на месте, дети устроены, квартира, дача, машина-развалюха… Всё стабильно… в особенности ремонт машины. А потом, мы с тобой эти двадцать лет тоже не коров доили…»
Что я могла ей ответить?
«Ты права, Владислава! Но, понимаешь, мне меньше всего хочется выглядеть в его глазах провинциальной наседкой…» Здесь Владка саркастически заметила: «Ну, мать, неча на зеркало пенять… Дальше ты сама знаешь… Подожди, не вешай трубку. Когда вернёшься домой, позвони… хоть в два часа ночи…»
Разговор с Владкой не прибавил мне уверенности. Я измерила медленными шагами театральную площадь – в первый раз получилось сто на пятьдесят, во второй я семенила так, что вышло сто тридцать на семьдесят. К 19.00, когда меня с ног до головы трясло, я дотащилась до главного входа оперного театра, на ступеньках которого уже стоял, как пишут в глянцевых журналах, мужчина респектабельной наружности: коротко остриженные, начинающие седеть курчавые волосы, белоснежная сорочка с острыми воротничками, свободные чёрные брюки, измятые с допустимой небрежностью.
«Боже мой! – сказала бы Владка. - Что с нами делает время!»
С Вдадкой трудно было бы не согласиться, но, тем не менее, я узнала Аркадия. Что-то очень знакомое было в том, как он, дёрнув плечом, оглянулся. Правда, раньше он не носил очков, а теперь пол-лица было закрыто массивной оправой. Да и вместо клеёнчатого школьного портфеля он держал дорогой металлический кейс. Точно бизнесмен из вчерашних теленовостей.
«Наташа, здравствуй…» - услышала я. Аркадий осторожно протянул мне розу на длинном колючем стебле.
«Извини, сирень уже отцвела…»
Извиняющийся голос был мне не знаком, он был ниже, грубее того, который я ожидала услышать. Я взяла розу и… пожалела, что не надела тёмные очки.
«Я вчера обедал в одном … Gaststätte… ресторанчике здесь неподалёку. Если ты не возражаешь, мы можем там поужинать.»
Аркадий щёлкнул двумя пальцами и остановил первую попавшуюся приличную машину. Минут через десять мы сидели в небольшом уютном ресторанчике, расположенном в узенькой улочке, прилегающей к Крещатику. Между нами – два прибора, вазочка с искусственными цветочками и двадцать лет прожитой врозь жизни… А точнее – двадцать пять.
Аркадий выпил до дна бокал шампанского, поднятый, как водится в таких случаях, за встречу и стал рассказывать о себе, разглядывая шёлковую вышивку на белой накрахмаленной салфетке. Аркадий делал это так, будто он – «владелец заводов, газет, пароходов», а я - одна из надоевших ему журналисток.
«Я приехал из Германии по делам фирмы «Grauch», занимающейся производством и продажей сантехники. Фирма «Grauch» – одна из старейших фирм в Европе. Ежедневное потребление латуни на наших предприятиях переваливает за 50 тонн. Ежегодный оборот составляет более одного миллиарда DM. Ваше телевидение несколько дней подряд транслировало репортаж с выставки фирмы «Grauch». Мы прочно осели в Европе и теперь осваиваем совковый рынок».
Признаюсь, меня мало интересовали успехи фирмы «Grauch» и объёмы её ежедневных продаж. Сладив с волнением и подкрепившись ветчиной, я дала понять Аркадию, что официальная часть нашей встречи подошла к концу.
«Ну, а теперь, Адик, расскажи о себе, жене, детях…»
Аркадий вытер пот с блестящего, с небольшими залысинами, лба и снял очки. В самом деле, боже мой! Что с нами делает время?
«Я знал, что ты об этом спросишь…»
Он достал из своего кейса миниатюрный фотоальбом и стал объяснять мне, кто есть кто, виновато улыбаясь.
«Это моя дочь от первого брака, она сейчас учится в Австрии. Это мой сын от второго, живёт в Бенекенштайнхарц. А это – дети моей третьей жены на каникулах в скаутском лагере…» Сунув альбомчик в нагрудный карман, он грустно спросил: «Ну… а ты, что делала ты все эти годы?»
Я не представляла, как за пять минут можно было рассказать о двадцати годах жизни, и поэтому ответила шутя: «Мои успехи значительно скромнее: у меня всего один муж».
И подозревая, что моя шутка могла обидеть Аркадия, тут же добавила: «Ну а если серьёзно, дети, сын и дочь, зять, внук, которого я люблю больше всех на свете…»
Аркадий слушал меня, механически кивая головой, и, казалось, думал о чём-то своём. «Ладно! Мы же не на поминках! Следующий тост – за тебя и твоего мужа! Ведь у тебя хороший муж, неправда ли?»
Я понимала, что Адик припирал меня к стене, ему было важно знать, на кого же я его променяла. А он не понимал, что на этот вопрос я не могу ответить даже самой себе.
«Ты вторгаешься на территорию чужого государства…»
«Да, наверное… Ты права! Прости… - грустно улыбнулся он и с той же грустной улыбкой добавил. - Плохо, что здесь не танцуют…»
«Хуже не бывает…» - примирительно согласилась я.
Спустя час в ресторане стало невыносимо душно, под низким потолком повисли клубы табачного дыма, разговор подгулявших посетителей глушил музыку. Мы вышли на крыльцо. Разговор дальше не клеился, но и молчать я не могла.
«Итак, ты – преуспевающий бизнесмен!»
Аркадий пристыжено улыбнулся.
«Ну что ты! Я летаю значительно ниже. Видишь ли, в Германии ценят не только хорошие головы, но и хорошие руки, а я просто добросовестно делаю свою работу».
Мы шли по Крещатику, намеренно замедляя шаг. Разноцветные огни, весёлая восторженная речь и разнобойное постукивание каблуков… Чужая беззаботная жизнь!
«Адик! Не провожай меня, ладно? - попросила я Аркадия на ближайшей троллейбусной остановке. – И никакого такси! Я хочу доехать домой тихо…»
«Ла-адно…- протянул он, пожимая кончики моих пальцев. – Но мы ещё увидимся?»
«Конечно, увидимся, Адик, лет через двадцать непременно! Если доживём, конечно…» - выкрикнула я на ходу и безо всяких сил плюхнулась на изрезанное дерматиновое сидение. Чёрт меня дёрнул на эту встречу! На что я надеялась? Прокататься в прошлое на семнадцатом маршруте?
Проехав несколько метров, троллейбус дёрнулся, и резко остановился. Расталкивая недовольных пассажиров, ко мне пробирался Аркадий. Он больно схватил меня за руку.
«Быстро выходим! Наташка, давай пятерню!»
«Наташка, давай пятерню!» - звал меня не этот постаревший грузный мужчина, прилетевший из Германии, а тот худощавый мальчик, который никуда не собирался уезжать. И я побежала за ним… Мне некогда было думать, Я и так слишком долго думала – целых двадцать пять лет.
Мы еле успели выскочить в захлопывающиеся двери. И рассерженный водитель гаркнул нам вслед: «Мать вашу… Да что же это за день! Никак не договорятся…»
Услышав душевную родную речь, Адик рассмеялся, но, глянув на меня, тут же сник.
«Ну не идиоты же мы… вот так, глупо, нелепо… расстаться… Я ждал этого дня все годы… Поехали ко мне, в гостиницу…»
«Адик! Ты сошёл с ума! Мне нужно домой!»
Через час мы устало поднимались по мраморным гостиничным ступеням. Пожилой портье, всем своим видом гарантирующий казённое гостеприимство, не стал задавать глупых вопросов, заставляющих изворачиваться двух солидных взрослых людей. Со сдержанной любезностью, соответствующей его рангу, он подал Аркадию ключи от номера и привычно опустил голову в казённые газеты.
***
Вернувшись домой, я застала своё святое семейство спящим. Дочка с заспанным лицом вышла мне навстречу, раскручивая на ходу бигуди.
«Цветы? Да ещё среди ночи! Мам, ну, ты обнаглела…».
Присев на корточки, она помогла мне расстегнуть выходные босоножки. Я тряхнула её за плечо.
«Не подлизывайся, хитрюга! Говори, что тебе надо и иди спать!»
Она лениво зевнула и пропела голосом мужа – в нос: «Мама, посиди завтра с Максимом… Хорошо? Мам, тогда свари ему утром кашу… Ты же знаешь, у меня всегда пригорает…»
Я погасила свет в передней, прошла на носочках на кухню и, на ходу перекусывая, позвонила Владке. Она, конечно же, не спала и ждала моего звонка. Прикрывая ладонью трубку, я шёпотом сообщила: «Я уже дома…»
Владка засуетилась.
«Подожди, не рассказывай, я только возьму сигарету…»
Мне не хотелось её разочаровывать, но сегодняшний вечер и так был переполнен откровениями. Я не стала рассказывать Владке, что, очутившись в дорогом гостиничном номере по обе стороны роскошной кровати, на которой сотни других мужчин и женщин предавались скоротечным ночным нежностям, мы, и сами далеко не ангелы, не могли говорить, не могли смотреть, не могли прикоснуться друг к другу. Мы не смогли распять на этой замаранной постели тех двух влюблённых – мальчика и девочку, которыми все ещё оставались в нашей измученной памяти…. И я бессовестно солгала. Солгала первый раз в жизни единственной подруге…
Да, женат три раза, да, живёт в Германии, работает в фирме «Grauch» то ли слесарем, то ли токарем. Встретились, поговорили и разошлись…
Владка немного помолчала, прокручивая мой скомканный рассказ в своей умной голове, и вынесла следующий эпикриз:
«Конечно, жениться три раза – это перебор… Хотя… европейское отношение к браку существенно отличается от нашего. А то, что он работает слесарем… Ты знаешь, хороший слесарь в немецкой фирме – это всё равно, что у нас советник президента. Я надеюсь, ты не сказала ему, что попала под сокращение? Sehr gut! Во-первых, тебя сократили всего три месяца назад, и ты настойчиво, но пока, правда, безрезультатно, ищешь работу. Во-вторых, ты торгуешь на рынке не огурцами и баклажанами, а элегантной женской одеждой. А в третьих, с кем ты общаешься на работе? Зоя Александровна – справа – кандидат наук, слева – Ася – бывший искусствовед. Да на вашем рынке собран весь цвет нации! А кого я встречаю, выезжая по вызову? Скажи, пожалуйста, какой нормальный человек может вызвать скорую за 100 баксов? Одни бандиты! У этих сволочей вечно сердце не в порядке… устойчивый жор на фоне хронической бессонницы…»
Пока Владка пыталась меня успокоить, я думала совсем о другом.
«Ты знаешь, Влада, я уже давно со многим смирилась… смирилась, а, может быть, просто сломалась… не знаю… К одному не могу привыкнуть – это обслуживать своих повзрослевших учеников. Вот это - самый настоящий урок мужества… Хочется броситься на амбразуру!»
Владка замолчала. После длинной паузы я снова услышала её осипший от курения голос: «Мне самой иногда становится страшно! В какой стране мы живём?! Никто никому не нужен - ни больные, ни здоровые…» Докурив свою сигарету и, пожелав мне «Спокойной ночи», Владка положила трубку.
Через полчаса я уже спала крепким сном, забыв об Аркадии, маленьком, уютном ресторанчике и преуспевающей фирме «Grauch». За шторой, на подоконнике лежала привявшая чайная роза…
***
К концу недели, устав от мелькания лиц, рыночного гула и жары, я, еле живая, с хозяйственными сумками наперевес, притащилась домой. Целый вечер я косилась на телефон, вздрагивая при каждом звонке. Но Аркадий упорно не звонил, даже накануне своего отъезда. После десяти вечера телефон перестал подавать признаки жизни, и в доме воцарилась безнадёжная тишина. Но около двенадцати, когда все, кроме меня, уже спали, раздался звонок. Как я и предполагала, это был Аркадий.
«Наташ! Ты извини, что разбудил! Мы только закончили демонтировать выставку. Я улетаю утром… Ты не могла бы подъехать к гостинице?»
«Зачем?»
«Странный вопрос. Ну, конечно же, проститься…»
Утром следующего дня я свернула на час торговлю, припудрила нос и отправилась в фешенебельную «Киевскую Русь». Напротив центрального входа красовался двухэтажный, с метровой надписью «Grauch», бело-голубой автобус, на подножке которого стоял Аркадий. Заметив меня, он легко соскочил со ступенек. Мы отошли в сторону. Аркадий смотрел под ноги, я же никак не могла найти в сумочке тёмные очки.
«Ты помнишь, Адик, мы уже прощались однажды… Ты был такой смешной… лысая голова, коротенький школьный пиджачок… Что тогда вокруг творилось! Кто плакал, кто смеялся… И ещё играл какой-то самодеятельный духовой оркестр… «Прощание славянки»…
Аркадий украдкой посмотрел на часы.
«Да-да, я помню… ещё фальшивил трубач…»
После этих его слов меня вдруг охватил тот же ужас, что и двадцать пять лет назад, тогда на Дарницком призывном пункте: он уезжает, а я остаюсь… Не хватает только музыки… «Прощания славянки»…
Поглядывая на автобус, Аркадий стал нервно шарить по карманам. Наконец он достал из нагрудного кармана сложенный вчетверо лист бумаги.
«Наташа, через полтора часа я буду в небе… Прочти это письмо в 13.00. Извини, что пришлось прибегнуть к такой нелепой форме. Со стороны всё выглядит ужасно по-дурацки, как в плохом сериале, но я ничего другого не мог придумать… Когда-то у нас это неплохо получалось… А это…» Он вытащил из того же нагрудного кармана узенькую бархатную коробочку. «Я вёз тебе… Хотел вручить торжественно, да не получилось». Аркадий усмехнулся.
«Это, конечно, не Людовик ХIV, но “hergestellt in Deutschland” …»
Аркадий взял мою руку и легко застегнул на запястье изящные дамские часики на витом браслете. Я прикоснулась лбом к его гладко выбритой щеке, вспомнив, как когда-то у меня горели щёки, исколотые его, начинающей расти, щетиной.
«Адик, а нельзя ли по-русски? Я ведь по-немецки помню только „Hände hoch“ и „Hitler caput“…»
Аркадий вдруг схватил меня за плечи и, не обращая внимания на прохожих, крикнул мне прямо в лицо: «По-русски? Пожалуйста!… Ты хоть сама поняла, что это было? Почему ты разлюбила меня, почему?» Я растерялась.
«Я не знаю, Аркадий! Это же была не любовь, а какой-то пожар, с этим нельзя было жить! Я просто сгорела… как свеча, как новогодняя ёлка… Но я же представить себе не могла, что это будет так болеть всю жизнь… по живому…»
Аркадий снял очки. В его глазах стояли слёзы. Он говорил со злостью: «Ты сломала мне жизнь… Мне и себе…»
Глянув на часы, Аркадий тяжело вздохнул: больше говорить было некогда, да и просто не было сил. Он поднялся по ступенькам автобуса, а я, развернувшись в противоположную сторону, долго шла, задыхаясь от слёз, вдавливая каблуки в размякший на солнце асфальт.
Домой! Нечего высовываться из насиженной скорлупы! Кому нужны эти страсти?
***
Дома меня встретил муж. Подозрительно покосившись на мою руку, он сердито буркнул: «На тебе лица нет!» Я небрежно бросила: «У меня неприятности на работе…» В ванной, включив воду на весь напор, я села на пол и долго плакала. Почему? Господи, если бы я это знала...
В 13.00 часы на моей руке пропели старинную немецкую мелодию, напоминая мне о письме. Крадучись, как вор, я пробралась в прихожую, вытащила из сумочки послание Аркадия, и снова закрылась в ванной.
В начале письма Аркадий извинялся за свой плохой русский, напоминая мне, что и в школе он был закоренелым троечником. Затем он сожалел, что не успел заехать в нашу старую школу и передавал привет Владке… В конце письма, после известных букв P.S., где дописывается то, что забыто случайно, как нечто второстепенное, я прочла следующее:
«Наташка, приезжай в Германию! Документы и деньги я передам через знакомых. Согласен ждать тебя всю жизнь, которая, кажется, уже подходит к концу. Ты будешь смеяться, но, собирая смесители, я сделал выдающееся открытие: любовь не имеет возраста, прописки и национальности.
Аркадий».
Письмо не требовало от меня немедленного ответа. Оно не ставило меня перед выбором, но оно меняло всё… Кажется, меня ещё любили, а если даже и нет, то, по крайней мере, помнили другой – юной, восторженной, той, у которой от избытка чувств плавился асфальт под ногами.
***
На следующий день я не вышла на работу, обрекая кучу дамских тряпок на затворничество под амбарным замком, и без предварительных звонков отправилась по гостям.
Первым делом, прикупив продукты, я заехала к маме. Выкладывая яблоки в большой эмалированный таз, я спросила с притворным спокойствием: «Мама, а ты помнишь Аркадия? Он сейчас в Германии». Мама невольно вскрикнула: «В Германии?… А что я тебе говорил!? Таки выехали… Как же, конечно помню… Я его ещё Германом называла…»
И я, вспомнив, как Аркадий подолгу простаивал под моим окном, попыталась скаламбурить: «Он не стал Ге´рманом, он сделался герма´ном…»
Подхватив в четыре руки таз с яблоками, мы перенесли его в мою бывшую комнату и стали аккуратно раскладывать зеленоватую «Данешту» на широком подоконнике. Мама с опаской выглянула во двор.
«Наташа, а, может, это я виновата в том, что ты не вышла за него замуж? Жила б сейчас за границей - и горя не знала б…»
Я сунула пустой таз под узкую старую кровать и, плотно зашторив заветное окно, безразлично протянула: «Ну что ты… Никто ни в чём не виноват… просто не судьба… Понимаешь, не судьба и точка…»
Мама осторожно возразила: «А ведь твой Алексей – неплохой человек. Он просто не может вписаться в эту жизнь. Вот привык служить верой и правдой Родине, а она взяла, да и повернулась к нему задом!»
Тут мне изменила моя профессиональная выдержка, и я взорвалась: «Мама, ну что ты меня успокаиваешь? С Родиной или без, мужчина должен всегда оставаться мужчиной. А потом… родина – это не политбюро, а дети, жена, твои родные люди. А ничего не делать и заслониться от всего мира газетой – это преступление, потому что даже на эту глупую газету должен кто-то заработать… в дождь, в снег, пряча глаза от знакомых, потому что они, видите ли, были о тебе лучшего мнения. Проще всего стать в позу и бить себя в грудь: «Торговать и воровать я не умею!» Я тоже не умела, а припекло – научилась… и торговать, и товар нахваливать… Но-о-вый завоз, но-о-вый привоз!»
Выпив примирительный чай и утешив маму очередной басней о своих достижениях на торгашеской ниве, я поехала к Владке.
Дверь Владкиной квартиры была приоткрыта, что свидетельствовало о полной прострации её хозяйки после ночного дежурства. Владка сидела на кухне с чашкой остывшего кофе и сигаретой между двумя длиннющими пальцами. Она подозрительно посмотрела на меня, прищурив свои зелёные глаза.
«Требуется медицинская помощь?»
Я присела на небольшое плетёное креслице и закрыла глаза, наслаждаясь Владкиным изумлением. Всегда невозмутимой, ей, сегодня как никогда, не терпелось узнать немедленно причину моей метаморфозы. На столе быстро стали появляться конфеты, колбаса, недопитая бутылка коньяка. Владка слепила мне бутерброд и налила холодный кофе в глиняную чашку с отбитой ручкой.
Предупреждая самый подходящий для подобного случая женский вопрос «а ты случайно не беременна?», я с театральной торжественностью вручила Владке сложенный вчетверо лист хорошей немецкой бумаги. Пока я, вперемешку с конфетами, уплетала колбасу, Владка читала письмо Аркадия. Усмехнувшись без особой радости, она задумалась.
«Нормальный ход событий. Детям ты уже сейчас нужна как домработница, с той только разницей, что домработнице ещё платят. С Алексеем, я так понимаю, ты уже в разводе последние пять-семь лет… Нэ на-да делать круглые глаза! Отсутствие свидетельства о разводе не является свидетельством крепкой советской семьи – ячейки государства. У вас двоих слишком развито чувство долга. Поедешь в Германию… Замуж-не-замуж, а посмотреть Европу можно… А там будет день – будет пища! Ну что, будем брать Берлин, подруга?! Не посрамим отечество!»
Во Владке просыпалась авантюристка. Она с удовольствием запускала в меня свои иронические насмешки.
«Ты мечтала быть верной женой, но судьба распорядилась иначе!»
Разлив по рюмкам коньяк и, закурив очередную сигарету, Владка начала грустно философствовать: «Подведём наши скромные итоги: мы с тобой две, ещё молодые, неглупые бабы. Имеем по диплому, мужу и взрослым детям. Мы честно выполняли свой долг: профессиональный, супружеский, материнский… А что мы с тобой в этой жизни видели? Вечная спешка, вечная усталость. Мы с тобой всю жизнь, как загнанные лошади, тащили на себе чужую ношу за детей, за мужа, за брата, за свата… Скажи, пожалуйста, на кой чёрт нам такая эмансипация? Поэтому, давай мы с тобой выпьем за то, чтобы нам ещё представилась возможность побыть слабыми, капризными женщинами, окружёнными настоящей мужской заботой!»
Владка по-мужски, залпом, выпила коньяк и жеманно, оттопырив мизинчик, повертела рюмочку.
«Нет, мать, мы с тобой не женщины! Нам ведь, если выдать по оранжевой куртке с надписью «Трестстроймонтаж» и лому, мостовую перевернуть - ничего не стоит!»
Войдя в раж, Владка глотала один за другим бутерброды, а я, наслаждалась нашим редким уединением на маленькой кухоньке у окна с голубой занавеской, поскрипывала старым плетёным креслом. В такие часы Владка увлечённо рассказывала разные байки из своей медицинской практики.
В ожидании очередной истории, я разлила оставшийся коньяк, а Владка, подмигнув мне, начала: «На прошлой неделе приезжаем по вызову к одному очень уважаемому товарищу лет семидесяти. Шикарная квартира, спальня из белой липы, всё в шелках, бантиках и рюшах. По углам комнаты разбросаны вещи…Ну, думаю, намаялся товарищ от сердечной боли. Послушали, сделали кардиограммку, укололи и улыбнулись согласно прейскуранту. Я вежливо прошу его пригласить жену, чтобы ознакомить её с правилами ухода за больным супругом. Больной указывает на девочку лет двадцати пяти, которая открывала нам дверь. Я-то думала, это дочка, а это – жена, оказывается. Смотрю, глаза у этой бестии бегают. Я её нежно, за локоточек, веду на кухню и конфиденциально сообщаю: «Исключить жареное, острое, солёное. Секс – в разумных пределах…» Вижу, что попала в цель. Плачет непорочная дева. Знает кошка, чьё мясо съела! «Вы, – говорит, – скажите это Петру Петровичу». Я возвращаюсь к больному. Ах, ты, думаю, хрен собачий, тебе пора катафалк заказывать, а ты здесь оргии устраиваешь! Подсаживаюсь к нему на роскошное брачное ложе и подобострастно предостерегаю: «Уважаемый Пётр Петрович, заслуженный вы наш и персональный! Прошу распространить воздержание на все сферы вашей бесценной жизни!» Пётр Петрович, растроганный до слёз, трясёт меня за рукав.
«Доктор, я хочу прожить ещё двадцать лет!»
А я ему: «В этом наши с вами желания совпадают. Будем совместно трудиться над поставленной задачей!» Жена его, повеселев, сунула мне на дорожку коньяк и эти конфетки… Так что… наш второй тост подсказан самой жизнью. За наши следующие двадцать лет! А там – как бог даст…»
«За тебя, Наташка!»
«За тебя, Владислава!»
***
С этого дня Владка, регулярно сообщая по телефону о новостройках Берлина и о последних достижениях немецких спортсменов, стала называть меня не иначе как - Frau Nata. Ко дню рождения, ухлопав кучу денег, она подарила мне сногсшибательную блузу из немецкого магазина «Steilmann» и гигантский фотоальбом «По дорогам Германии».
А в один из выходных дней я застала Владку, забрызганную с ног до головы мелом. С помощью двух уже подвыпившых маляров в линялых, заскорузлых спецовках она белила потолки. Осторожно спустившись с козел, Владка кивнула мне на покрытую газетой табуретку и крикнула мастерам: «Ребятки, перекур!»
Вытряхнув полпачки хозяйского «Мальборо», маляры, не иначе как из деликатности, удалились на балкон. Владка закурила.
«Ты знаешь, о чём я думаю? Мы ведь с тобой прожили, по сути дела, неплохую жизнь! И всё в этой жизни было: и любовь, и радость, и слёзы. И дети у нас – замечательные, и мужья нам – почти что… братья. Натка, ведь это же не самый худший вариант! Люди разводятся, барахло делят, а мы живём дружно – как родственники! Я своего… уже и женила б и была бы ему посажённой матерью. Не чужие, все-таки, больше двадцати лет под одной крышей. Родня… Можно, конечно, помечтать о заоблачных далях, но всё это из области дамских иллюзий. Мы вросли с тобой в эти стены, как ржавые гвозди… »
Я прошлась по пустой комнате и опёрлась на ободранную стену.
«Владка, и это говоришь ты… Получается, что делать-то ничего не надо… плывём, как дерьмо, по течению…»
Владка сверкнула своим исцеляющим врачебным взглядом.
«Надо! Обязательно надо! Надо просто жить. Клеить обои, двигать мебель и ждать, что наступит завтрашний новый день, на новом небе взойдёт новое солнце… Ты позвонишь мне, а я – тебе… Ну, конечно, ты поедешь в свою Германию, а я – на дачу в Кощеевку. И… ну, чего ты ржёшь, как необъезженная лошадь?… надо надеяться, что этот новый день будет не хуже вчерашнего…»
***
Рассуждая в тот тёплый августовский вечер о нашем однообразном бытие, мы даже не подозревали, что очень скоро, что называется, по первому снегу, полюбовно разъехавшись с мужем, сыном и невесткой, Владка выйдет замуж. И её избранником окажется тридцатипятилетний медбрат из её же бригады. Он будет носить за ней одиннадцатикилограммовый чемодан и, при этом, смотреть на неё влюблёнными глазами.
***
Два года спустя случайное объявление в какой-то непримечательной газетке «Фирме N требуется филолог» резко изменило и мою жизнь. И я покинула моё случайное рыночное братство, ненадолго нарушив плотный торговый ряд. Уже через день моё место было занято: на фоне обновлённого ассортимента мелькало новое лицо.
После нескольких лет, проведённых на рынке, где каждый рабочий день начинался и заканчивался лязгом контейнеров и перекличкой охранников, я вряд ли смогла бы вернуться в школу: пропал мой прежний дидактический тон...
Да и все эти годы, мне кажется, я продавала не аккуратно развешанное по фасонам и размерам женское тряпьё, а - хоть патетика и далека от базара! - свою потрёпанную душу… по сходной цене.
Проходя мимо, тысячи чужих, безразличных людей вертели её, мяли как сукно, приценивались и, посмеиваясь, разводили руками…
«Устаревший фасон… Сейчас такое не носят!»
Попав на фирму, по иронии судьбы сотрудничающей с немцами, я впервые за последние годы почувствовала себя, ну, если не за каменной стеной, то за бронедверью, это уж точно. От своей прежней, базарной жизни на ветру я отгородилась деловыми бумагами, и этот бумажный щит оказался надежней и прочнее высокой рыночной ограды.
Ещё через год мне таки довелось побывать в Германии. Оказавшись впервые за границей, я с восторгом провинциала слушала Берлинскую оперу и пила густое немецкое пиво. Вот только Аркадия не было рядом, да я и не стремилась к нашей встрече.
Прогуливаясь по чистеньким немецким улочкам, я думала, что где-то в одном из этих шоколадных домиков живет Аркадий, незнакомый мне сорокашестилетний человек со своей очередной семьёй и со своим сложившимся укладом. Да и я уже совсем не та нахальная семнадцатилетняя девчонка с конским хвостом, увлечённая литературой. Я, конечно же, не постучусь в его обустроенный дом, в котором, наверняка, нет больших синих чашек… со стёртой позолотой… Да и вообще в Германии стоит прекрасная погода, и светит благоразумное немецкое солнце. Европа, всё-таки…
Наблюдая везде и во всём образцовый порядок, я всё больше убеждалась, что в этой стране, где всё точно, надёжно, продуманно, любой, самый законченный романтик рано или поздно становится рассудительным прагматиком. И только у нас, где всё по-славянски бесшабашно, бездумно, безудержно, хочется мечтать, о другой, конечно же, более спокойной и хоть как-то благоустроенной жизни.
Может быть именно поэтому, прислав мне три года назад две открытки - «Национальная опера в Берлине» и «Баварская пивная», Аркадий больше не напоминал о себе.
И он прав – зачем? Мы ведь всё равно увидимся… лет через двадцать… Если доживём, конечно…
|